Страница 29 из 39
«И эти двое когда-то любили друг друга», — с презрением думала Элен.
Однако она была пока слишком молода, чтобы увидеть истекающую кровью, агонизирующую, но еще живую любовь Макса и его престарелой любовницы.
«Когда же это случилось? — размышляла она. — И до чего быстро... Он ведь так ее любил... Вероятно, в Финляндии, когда я была влюблена в Фреда и ничего не замечала...»
Она злорадно наблюдала за ними. Белла оттолкнула тарелку и разразилась рыданиями; слезы катились, размазывая румяна; когда-то ее рыдания, как яд от незаметных укусов, проникали в самое сердце Макса. Теперь же он шипел сквозь зубы, яростно озираясь по сторонам:
— Довольно! Вы выставляете меня дураком! — Он со злостью оттолкнул стул. — Ах, как же мне это надоело!.. Пойдемте, если вам угодно!.. Пойдем, Элен!..
Пока Белла, все еще плача, пудрилась над своей тарелкой с остатками еды и скорбно считала каждую проступившую от слез морщинку, Макс с Элен ждали ее на крыльце, залитом лунным светом.
— О Элен! — сказал он хриплым, измученным голосом. — Дорогая Элен, я так несчастен...
— Вы преувеличиваете...
— Смотри, какая умница! — возмущенно воскликнул он. — Ты-то не страдаешь...
— Теперь уже нет...
Белла вышла, они снова отправились в путь и проехали всю ночь в полном молчании.
На следующий день они остановились в одной из деревенских гостиниц, которые, словно грибы после дождя, появлялись по всей Франции. Прислуга в них была наряжена в опереточных нормандок, носила кружевные чепчики и фартучки из розовой тафты, то и дело спотыкаясь, бегала по траве на высоких каблуках, разнося тонкое вино в крестьянских кувшинах и фарфоровые блюдечки с отколотыми краями, на которых лежали небрежно сложенные пополам счета на пятьсот или шестьсот франков за обед трех человек. В разгар инфляции это была лишь иллюзия благополучия... Жемчужные ожерелья змейками струились в крапиве, а в траве лежали приласканные за гроши альфонсы с волосатой грудью нараспашку и красными влажными руками мясников.
С наступлением вечера парочки исчезали; в темных садах рассеивался запах их духов и рисовой пудры, а из лесов Нормандии доносился холодный, влажный, горьковатый аромат зелени. Макс и Элен разговаривали, в то время как Белла в темноте пробовала новую гимнастику для лица. Двенадцать, пятнадцать раз подряд она медленно открывала рот, потом резко закрывала, поджимая губы, и так до тех пор, пока кожа на щеках не натягивалась, как барабан. Затем она слегка запрокидывала голову, медленно вдыхала и выдыхала воздух. Она не вникала в смысл разговора сидевших рядом Макса и Элен. Ее дочь была всего лишь ребенком...
«Она еще малолетка, ей едва исполнилось восемнадцать, он не обращает на нее внимания... Но ему не хватает семьи. По крайней мере, он так думает. Девчонка отвлекает его...» — думала она.
Макс и Элен говорили о городке на Днепре, где прошло их детство. Он предался меланхолическим воспоминаниям. С наслаждением они вспоминали прозрачный морозный воздух осени, спящие улицы, воркование голубей, старый Царский парк, реку с ее зелеными островками и монастыри с золотыми куполами...
— Я помню вашу маму... — говорила Элен. — Помню коляску с лошадьми... Какие же они были толстые!.. Интересно, как они еще умудрялись передвигаться... А где вы жили?
— О, в удивительном старом-престаром доме, где паркет был таким ветхим, что местами прогибался... Мне кажется, я до сих пор слышу скрип половиц... Чего бы я только не отдал, чтобы вернуть все это!..
— Мещанин, вот ты кто, — с презрением говорила Белла, — а я счастлива здесь...
Она тихонько дотронулась до его руки, сжала ее с отчаянной нежностью и прошептала:
— С тобою...
Он отодвинулся, сердито и смущенно кивая на Элен, а та с грустной улыбкой думала:
«Теперь уж поздно, мой милый друг...»
3
Осенью семейство Кароль переехало из гостиницы в меблированную квартиру на улице Ла-Помп. Хозяйка была американкой, ее муж — итальянским герцогом. На всех креслах в доме были вырезаны гербы, а спинки украшали короны из позолоченного дерева. Иногда Борис Кароль рассеянно выдергивал из корон жемчужины и играл ими. С тех пор как он вернулся из Америки, Элен, ее родители и Макс временами даже походили на некое подобие семьи. Кароль, откинувшись на высокую мягкую спинку с вышитыми непонятными геральдическими знаками, с улыбкой смотрел на жену с дочерью. Такие минуты были чем-то вроде передышки в его жизни, позволяя ему наслаждаться мирным домашним уютом маленькими порциями, как наслаждаются гоголем-моголем после злоупотреблений вином и острой пищей. Элен хорошо знала это выражение на лице отца, которое обычно было тревожным, про себя она называла его «Мир и покой вам, добрые люди». Белла теперь выглядела серьезнее, спокойнее, в такие минуты даже ее бурлящая кровь на какое-то время остывала. Макс курил. Элен читала; свет лампы падал ей на волосы. Вдруг, то ли чтобы порадовать мужа, то ли от проснувшейся материнской любви, слабые зачатки которой все же иногда пробивались наружу, Белла вполголоса сказала:
— Элен начинает созревать...
Она не заметила, как Макс тут же перевел свой горящий взгляд на Элен, которая сидела, склонившись над книгой. Но чем добрее становилась Белла, тем сильнее кипела необузданная ненависть в сердце ее дочери.
«А надо было так мало, — думала она, — но теперь слишком поздно... Я ее никогда не прощу. Если бы она обидела меня сейчас, уже взрослую... Да, наверно, я бы смогла простить... Но загубленное детство не прощают».
Иногда она по старой привычке искала в зеркале отражение маленькой круглолицей девочки с большим ртом и черными кудрями, а видела уже начинавшую формироваться девушку, как говорила Белла. Но самое главное — исчезало и ее гордое, невинное выражение лица; щеки впали, подчеркивая худые скулы, на которых через несколько лет появятся первые морщинки...
Семейные вечера в центре этого чужого Парижа, такого холодного и суматошного, в этой квартире, которая не принадлежала им, как, впрочем, ничто и никогда, где бы они ни жили: ни книги, ни вещи, ни портреты, что были куплены оптом и вскоре покрывались слоем пыли под скудным желтым светом люстр, половина лампочек в которых давно перегорела... В вазах погибали розы, о которых никто не заботился. В углу за кружевными порванными занавесками, купленными по тысяче франков за метр и прожженными сигаретами по краям, стояло пианино, крышку которого никто никогда не поднимал. На ковре лежал пепел. Слуги молча, с презрительным видом сервировали кофе на краю письменного стола и исчезали с кислыми улыбками на лицах, осуждая в душе этих «полоумных иностранцев». Элен и в голову не приходило, что она сама может привнести немного порядка и гармонии в их домашнюю жизнь. Слишком привыкла она кочевать с места на место, чтобы научиться считать мебель и окружавшие ее предметы своими; все, вплоть до обоев и книг, внушало ей чувство неприязни и отвращения.
«Какой толк?.. — думала она. — Как только я привыкну к чему-нибудь, непременно придется уезжать...»
Когда Кароль выигрывал в клубе, он шутил и веселился, точно ребенок. Он принимался вспоминать свое вольное нищее детство, а Элен принимала его рассказы так близко к сердцу, будто сама все это пережила. Она закрывала глаза и представляла, что это она живет среди грязных улиц, играет в пыли, спит в торговой лавке родителей, где, по рассказам отца, зимой на ночь ставили на окно свечку, чтобы растопить на нем лед.
Белла была слишком раздражена, чтобы сидеть без дела, но, поскольку ее руки никогда не были заняты ничем полезным, она распарывала платья, которые ей доставили утром; они были от Шанель и Пату; к вечеру от них оставалась лишь куча вышитых лоскутов.
Она не замечала взгляда Макса, прикованного к Элен. Не слышала его дрожащего голоса, не настораживалась, когда на его лице проскальзывало выражение странной нежности, когда при случайном прикосновении к обнаженному плечу Элен по его руке проходила легкая дрожь. Для нее Элен оставалась и останется девчонкой до конца жизни.