Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 57

– Какая мерзкая ванна! Я в ней никогда не мылся, не мог. Желтая, пятнистая, шершавая. Бог знает, что в ней делали. Может, трупы расчленяли?.. Я ведь раньше тут жил. Недавно в восьмую квартиру перешел – Шереметев устроил.

Ум Самоварова настолько был ясен, что он догадался: ага, ты тот самый, по мнению Лены, пельмень, которого сселили за нудность! А Лео водил по ванне растопыренными пальцами и продолжал:

– Тут жаба живет. Никто мне не верит. Говорят, не бывает жаб в водопроводе. Но я каждое утро ее видел: сидит громадная, вся в пупырях, дышит брюхом и на меня глядит. Глазища у жаб очень противные, а у этой и вовсе кошмар – громадные, навыкате, и все по ним пленочка какая-то ползает. Я приду умываться, а она тут уже сидит. Я пошевелиться не мог, все ждал, что она прыгнет на меня и укусит. Стою, бывало, собираюсь с мыслями. Она все-таки не слишком большая, ну, что она мне сделает?.. Сниму ботинок, швырну, а она вот сюда – шмыг! – Лео засунул палец в сливную дырку. – Ни разу я в нее не попал. Ботинком! Вы мне верите?

«У этого никак белая горячка», – с тоской подумал Самоваров. Его тошнило от кучумовки. Вслух он сказал:

– Верю. Охотно верю. В такой загаженной ванне любая нечисть завестись может.

– А! Все-таки не верите! – заныл Лео и стал хватать за рукав Самоварова, собравшегося выйти из ванной. – А? Самое-то интересное? Однажды иду сюда, еще в коридоре ботинок снял и думаю: «Ну, уже сегодня я тебя внезапно оглоушу и точно попаду». И что же я вижу в ванне? Кого, вернее?

Самоваров оторвал костлявые пальцы Лео от своего пиджака и рявкнул:

– Тараканов!

– Вот и нет! А вот и нет! Кого, а? Прекрасную! Обнаженную! Женщину! Лежит она в ванне вся розовая, со всякими своими штучками, руки протягивает и говорит: «Хочу любить тебя, Кыштымов!»

Самоваров из коридора уже поинтересовался:

– Ну, и что дальше?

– А ничего! – злорадно провыл Лео и свесил голову в ванну.

«До чего в ушах гудит, – поморщился Самоваров. – Из мухоморов эту дрянь кучумовскую варят, что ли? Стал бы я гениально на сцене играть, чтоб бежать опиться такой отравой! Или Глебу Карнаухову Кучумов-король что-то другое в своем ресторане наливает? Господи, Юрочка до сих пор сидит у меня на раскладушке и плачет... Что творится у нас в Пальмáсе! Как бы мне завтра в восемь проснуться?»

Глава 6

Ни в какие восемь он, конечно, не проснулся. Не проснулся и в десять. А вот в два часа дня он уже сидел – не в скором поезде, не на вокзале даже, а в полудомике у Кульковского. Опохмелился он уже, выпил и огуречного, и капустного рассола, говяжьего бульону поел, а все было не по себе. Особенно почему-то воспоминания о Мумозине накатывали приступами дурноты. Самоваров страдал, а вот вчерашние его сотрапезники с утра уже исправно служили делу психологического театра.

– Твоя беда в том, что ты мало пьешь, – вещал Кульковский со своего белоснежного кружевного ложа. – А наши ребята привычные. Хорошие парни!

– Куда уж лучше, – усмехнулась Лена. – Самая дрань в театре.

– Но у Кыштымова Щукинское училище, – уважительно заметил Вовка.

– Хоть расщукинское. Пельмень пельменем. И ролей ему не дают. Все играет каких-то двоюродных, после Глебки и даже Андреева, – стояла на своем Лена.

– А правда, что этот Глеб до того пьет, что спектакли срывает и в ресторан бежит? Даже про царя какого-то постановку из-за него закрыли? – вспомнил Самоваров вчерашнюю болтовню в буфете.

– Кто это вам нарассказал? – возмутилась Лена.

– Какая-то Мариночка.

– У, подколодная! Не слушайте ее. Это она со зла. Сняли «Царя Федора» из-за Мумозина ее разлюбезного. Да вы рассольчику, Коля, попейте!

Коля хлебнул, проглотил с усилием и сказал:

– Как помянете Мумозина, так тошнота подкатывает. Он сам этого «Царя» прикрыл?

Кульковский заерзал в кружевах:

– Еще бы не сам! Он, как к нам приехал, сразу «Федора» стал репетировать. Говорил, мол, это мечта всей моей жизни. Сам же царя и изображает. Ставит пьесу, а мне говорит: «Вы, господин Кульковский (все у него господа), дайте мне подлинную Древнюю Русь. Истиной чтобы дышала». Я, разумеется, из книжек костюмов понасрисовывал, ему несу, а он нос чешет и говорит: «Очень мало меха». Я меху поддал, а он свое: «Вы шубы, шубы рисуйте! И шапки дайте покрупнее, повыразительнее». Я говорю: «Жарко актерам будет в мехах. Тепло у нас от котельной маслозавода идет, духота. Сварятся живьем!» А он: «Ради сценической правды актер может и должен вспотеть». Я уж не бояр, а эскимосов каких-то намалевал. Он в восторге! И побежал по инстанциям. Это у него талант. Заходит к какому-нибудь начальнику гоголем и давай про психологический реализм наяривать. На профанов производит впечатление. Ну, он кое-каких спонсоров наскреб, к мэру пробрался, заставил его нашу звероферму изнасиловать. Меха выделили, нашили гору шуб и шапок. А «Федора Иоанновича» через полтора месяца сняли!

– Через месяц, – поправила Лена.

– Может быть. Недолго музыка играла. Мы «Царем» в сентябре сезон открывали. В пьесе-то сто ролей, а труппа у нас маленькая. Всех на сцену выгнали, даже монтировщиков. Монтировщики еще кое-как держатся, а актеры, что ни месяц, меняются, уезжают – текучка страшная! Роли в стихах не успевают заучить, как уж увольняться надо. Стали, конечно, текст резать, сцены выбрасывать. Из боярской Думы вообще один Юрочка Уксусов остался.

– Боярин в малиновом пиджаке? – не поверил Самоваров.

– Ну нет, тут даже ему шубку сшили. Плохонькую, правда, сатиновую с цигейковым воротником. А текст до того дорезали, что непонятно стало, в чем там дело. Так «Царя» через месяц и закрыли. Мумозин его с репертуара снял, и – дело-то к зиме – стал шубы списывать: себе енотовую, жене песцовую, дочке, что в Нетске на юристку учится, лисью, племяннице – хонориковую полудошку. Всю родню одел. И шапки в ход пошли.

– Да-да-да! – Самоварова снова осенило тошнотворным воспоминанием. – Видел я вчера в театре Мумозина в какой-то очень странной шапке. Я думал, мне померещилось.

– Точно, она, царская шапка, – подтвердил Вовка. – И шубы у Мумозиных обоих царские, до пят. Пуговки под зернь, петли из адъютантского шнура. Психологический театр.

Лена сидела у окошка и сметывала что-то огромное и серое. Она старалась брать работу на дом, чтобы обихаживать беспомощного Вовку. Она очень напоминала тропининскую кружевницу – и шитьем своим, и румяным круглым лицом – хоть сейчас на конфетную коробку. Счастливец Вовка! Сунула она нитку в зубы, чтоб перекусить, да так и замерла, застигнутая внезапной мыслью. Когда эта мысль перемололась и улеглась у нее в голове, она твердо заявила Самоварову:

– Зря вы, Коля, уезжать собрались. Деньги ваши верные.

– Откуда такая убежденность? Мне что-то Мумозин доверия не внушает, – усомнился Самоваров.

– Верное, верное дело! – воскликнула Лена. – Сдается мне, что с этой мебелью Мумозин такой же финт задумал, как с шубами. Он ведь большую квартиру получил: вкрутил мэру, что не может крупный театральный руководитель иначе жить, кроме как в пяти комнатах. Вот захотел даром мебелью обставиться. Да не простой, а резной.

– Это мысль! – согласился Вовка. – Негру шекспировскому и Матвеич с Михалычем стулья срубили бы, но художественному руководителю в шапке Мономаха… Колян, не горюй! Будут, будут спонсоры! Выдавит он деньги из кого-нибудь! Выбил же из мебельной фабрики в поддержку реализма диваны-кровати! Видал, сколько их у нас? То-то! Для своей квартиры он всех на уши поставит! К самому Кучумову пойдет!

– Этого имени не произноси при мне! – взмолился несчастный зеленолицый Самоваров. – Ваш Кучумов меня вчера чуть со свету не сжил своей водкой.

– Рассольчику выпейте! – забеспокоилась Лена.

Кульковский воодушевленно кричал:

– Нет, это мысль! Уехать и завтра успеешь! Сходи еще разок в театр, подуши Мумозина: давай, мол, договор! Я тебе, Самовар, обещал, что заработаешь – и ты заработаешь.