Страница 36 из 57
– Не думаю, чтобы был такой, – горячо возразил Шехтман. – Много ролей! Много сюжетов! Много героев! Играть всю жизнь одно и то же? Никогда! А вы, дитя? Неужели вы верите в единственную любовь? Если б она была, и род человеческий пресекся бы. А Таня! Только что из ребра! Ей воздуху мало было, она металась, загоралась, меркла – сама жизнь! – а вы говорите: единственный. Это понятие из книжки. Таня – из жизни.
– Ну, а все-таки? – не сдавалась Настя. – Из всех самый-самый?
Шехтман наконец задумался.
– Я не знаю, что там у них с Глебушкой было – должно быть, очень что-то молодое и зеленое. А вот Геннаша… Это ведь на моих глазах прямо случилось, на вводе в «Ромео». Прямо как у Бунина – солнечный удар. Вы даже вообразить это не можете!
Настя, само внимание, приготовилась слушать, даже не моргать старалась. Ей действительно трудно было вообразить солнечный удар по поводу Геннадия Петровича.
– Она ведь только накануне приехала, – рассказывал Шехтман. – Они с Геннашей второпях друг друга, кажется, и не рассмотрели, как следует. Глебка огорошил нас всех предполагаемой женитьбой. «Я вам звезду привез», – сказал мне. Очень гордился своей звездой... А Таня только скромно спросила: «Джульетта? Текст я знаю». Ах, память была феноменальная!.. Глебка побежал в зал и сел там. Очень был мальчик счастлив. Прошли мы кое-какие сцены вполголоса, а тут и Геннаша жалует, извиняется, что опоздал. Я пошутил еще: «У Шекспира Ромео повсюду спешит, а ты задерживаешься. Интрига насмарку, так не трагедия, а хэппи-энд выйдет». И вижу вдруг – девочка вся побелела. Побелела, как этот вот листок, – Шехтман взял со стола и продемонстрировал какую-то программку. – А Геннадий набычился. Он сангвиник у нас, нутряной темперамент – в глаза ей прямо говорит со значением: «Я очень опоздал». Он обычно шутит, балагурит, а тут будто его придавило. Солнечный удар! Я и не понял сразу, что такое на моих глазах творится, и кричу: «Ребята, на сцену!» И пошла, знаете ли, сцена, сразу пошла! Геннаша вопреки обыкновению не ленится, Таня все на лету ловит, и голос у нее звенит! Звенит! Ах, какой голос! Вы уже не застали. Подсел у нее голос, курила много. Ничего она не берегла… Но тогда! Не просто ввод новой актрисы – новый получился спектакль, куда лучше прежнего. И я, дурак, радуюсь – увы, с моим-то опытом! Сейчас ясно, это солнечный удар был. Но искусство небрезгливо, любой ценой плати, лишь бы результат вышел хорош. Идет сцена, вдруг в зале шум. Это Глебка встал и пошел к выходу, хлопая креслами. Нарочно хлопал, демонстративно! Он один понял, что случилось. Я тоже вскоре понял, но все надеялся, что это минутное. Шекспир, все-таки, Ромео... Но через месяц они поженились. Вернее, уже в тот день, когда Таню в «Ромео» вводили, поженились, по сути! Они оба с ума сошли… Вернее, трое: Глебка еще. Он страдал невозможно. У меня у самого сыновья, я понимаю, что нельзя так с детьми. Мальчик был как полоумный. А те двое от него прятались. Я ему говорю: «Глебушка, поезжай в Нетск! Поезжай в Москву, в конце концов! Лечат время и расстояние, только это. Здесь тебе нельзя оставаться!» Но он не захотел. Он очень долго надеялся, что она к нему вернется, а ему будет уже наплевать. Очень тогда этого хотел, а потом все в водке утопил. Всё! Время и расстояние – это я понимаю, это могу советовать, но водка! Этого совсем не надо! Ничего ведь уже нет в Глебке, кроме этой низкой страсти к этиловому спирту. Не разберешь даже, способный он или нет. Играет в каком-то озверении. Надолго его хватит? Можно его понять: он девушку потерял, он отца потерял (а как он его любил – боготворил! копировал!). Но себя терять нельзя. В «Кучуме» не жизнь у него – клиника.
– А Таня? – снова в ту же точку свернула разговор Настя. – Она его жалела?
– О нет! Она себя не жалела, стало быть, имела право других не жалеть. И права, не так ли? Или вам кажется, надо жалеть? А самому тогда как выплывать? Таня не такая, как все, ничем ее нельзя было опутать. Она – мне кажется! мне кажется! – любовь любила больше, чем всех этих конкретных мужчин. Солнечный удар любила, с ног сшибающий! Геннаша колотил ее, а она с синяком под глазом так и светилась вся. Прошел солнечный удар – даже слушать Геннашу не хотела, не то что жалеть. И с Новиковым тоже, и с Цапом… Это у нас такие актеры были, теперь разъехались. Они все ничего в ее жизни не значили. Любовь значила, но не они – понимаете? И с Шелудяковым то же…
– С каким Шелудяковым? – удивилась Настя. – Вы Шухлядкина, может, имеете в виду?
– Его. Это же был какой-то кошмар! Будто всем назло! Демонстративно! Она едва из театра не ушла. Мумозин – он ревнив невероятно – чуть с ума не сошел. А я за нее спокоен был. Она ни в ком не растворялась. Мумозин полагал, что она просто легкодоступна. Ничуть не бывало! Она, когда удар проходил, оставалась сама собой, чтоб отдышаться и еще глубже нырнуть. И при этом играла все лучше и лучше! Разочарования и радости собственные (не в сыром виде, конечно) у всех творцов обязательно в ход идут. Актеры из всей этой мути своих жизней и лепят свои чудеса – такое странное ремесло. Таня инстинктивно чувствовала, где копи, где залежи, откуда черпать. Ей казалось, она вся в любви, а выходило – вся в театре. Ее ничто поглотить не могло, только смерть. Но не любовь!.. А ведь у женщин часто бывает, что любовь целиком съест и косточек не оставит. На Ирочку Пантелееву посмотрите – ужас!
Настя никакой Ирочки не знала. Шехтман улыбнулся:
– Что, не поняли, о ком речь? То-то! Потому что и косточек не осталось! Я ведь про Ирину Прохоровну, теперешнюю Мумозину, говорю. Вот где метаморфоза!
– Это завлит? Такая вся фиолетовая и злющая? – изумилась Настя.
– Именно! Именно! – подтвердил Шехтман. – Я в Улан-Удэ знал ее как Ирочку Пантелееву. Прелестная была девочка и актриса отличная. До Тани далеко, конечно, но… Хорошо начинала как лирическая героиня – Валентина, Рита, Нина Заречная. И красива была очень: губастенькая такая, как тогда модно было. Я уехал потом в Челябинск, а ее в Ярославль пригласили. Очень запомнилось: едет наша губастенькая к счастью, к триумфу! Но потом что-то ничего не было слышно про Пантелееву; впрочем, я не следил. И вот два года назад приезжает сюда новый главный режиссер – и здравствуйте: Ирочка! Где она Мумозина откопала? Говорят, был свое время очень красив и на киноактера Тычкова, как две капли воды, похож. Это противно, что похож, вы не находите? А он ведь и манеры Тычкова скопировал, и голос. Стыдно смотреть! Ирочка влюбилась и вбила себе в голову, что этот поддельный Тычков – гениален. Она мне как-то о себе рассказала – это же не жизнь! Это кошмар! Это ад!
Настя пожала плечами:
– Мне она показалась не несчастной, скорее, амазонкой, из тех, что постоят за себя, в обиду не дадут.
– А любовь ваша единственная? К тому, кто вздорен и бодлив? К имитатору Тычкова с маниакальным самомнением. И вкусом тети Моти! Они вдвоем потаскались по всей стране, поссорились в ста пятнадцати местах, а уж как он режиссером заделался… Не в нем, впрочем, дело. Она, она! Она ведь превратилась в жрицу этого бездарного истукана. Встает и ложится с заклинаниями, что Вовик гениален. Она и меня в этом убеждала, а у самой глаза пустые, картонные – совершенно нечеловеческие глаза. Она перестала играть, все его дела устаивает: труппы школит, подглядывает, подслушивает, выискивает недовольных. Кто в гениальности Вовика засомневался – тому конец. Вы знаете, что у нас труппа меняется раз в полгода?
Шехтман вновь осветился желчным огнем и не слушал больше ни вопросов, ни возражений:
– Нет, вы подумайте! Ирочка Пантелеева – Нина Заречная – инквизитор! И ведь вы ее видели. Где красота? Где грация? Где, в конце концов, губастость? Где губастость, я вас спрашиваю? Это же щель какая-то вместо рта! И откуда эти уши, которых раньше не было? То есть, имелись, конечно, какие-то уши, но вполне симпатичные, раз незаметны были. А теперь у нее не уши, а пироги! Откуда пироги? Все ваша единственная любовь!
Шехтман перехватил недоуменный взгляд Насти.