Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 319 из 331

«Parfait! Говорите, сами хотите править, ни перед кем не отчитываться, — просюсюкал Гныщевич, — а уже в четыре голоса на хэра Ройша ссылаетесь».

На сей раз обратно в подвал его закинули пинком.

Гныщевича это вполне устраивало. Генералы не потащат его больше к себе, пока ему не поплохеет окончательно. Это даёт немного времени и развязывает руки. Par métaphore.

Руки следовало как можно скорее развязать без метафор, но единственным острым предметом в подвале были собственные гныщевичевские шпоры — разумеется, декоративные и незаточенные. Почему с него забыли снять шпоры? Probablement они слишком крепко слились в сознании людей со светлым образом самого Гныщевича и обернулись частью тела. Или генералы просто не сыскали другой обуви по его изящной и хрупкой ножке. А почему не оставили босым?

Обо всём этом Гныщевич думал, заплетшись в узел и ожесточённо елозя путами по правой шпоре (по правой — потому что так плечо меньше болело). Колёсико шпоры прокручивалось, приходилось на него буквально усаживаться, прижимая к полу. Любопытно, что зад оно кололо, а вот истирать верёвку не спешило.

Ещё Гныщевич думал о том, что Временный Расстрельный Комитет заключённых в столь паршивых условиях никогда не держал. Probablement. Хэру Штерцу полагались книги, а мсье Армавю вон даже сыскал себе Непроизносимый Путь. Но и к заключённым попроще отношение было милосерднее — когда начались первые аресты, Гныщевичу нередко доводилось заглядывать в камеры. Правда, он там не слишком задерживался. Пёс его знает — может, в свободное от допросов время заключённых тоже не кормили да не поили.

Связывали Гныщевича не очень туго, поскольку надолго (а для подписания указа, о котором мечтали генералы, ему б не помешали живые пальчики). Он был уверен, что это не иллюзия: прошло куда больше часа, прежде чем верёвка — не лопнула, конечно, но ослабла в достаточной мере, чтобы, подцепив её всё той же шпорой и ссаживая себе кожу, одну из петель удалось стащить. Остальное — дело техники.

И всё-таки в глубине души Гныщевич был портовым, пусть и родился он не в Порту. Можно было изобрести сорок четыре разных способа провести генералов на словах, заручиться помощью охранников, подписать бумагу с какой-нибудь хитростью; après tout, можно было согласиться с требованиями, выйти на улицу и сочинять план спасения с новой отправной точки. Но не хотелось. Поразительно, но не хотелось. Первый инстинкт был — бежать, и остальные мысли шли только в этом направлении.

Стащив с себя верёвку и размяв стенающее тело, Гныщевич докончил зубами то, что начал шпорой. Получилось два неравных куска, каждый из которых он намотал обратно на запястье. Теперь, если свести руки вместе, казалось, что они по-прежнему связаны. Главное — чтоб какому-нибудь доброхоту не захотелось проявить милосердие и временно освободить пленника.

Первый шаг сделан. Гныщевич ещё не знал, каким будет второй, но уже был собой доволен. Теперь у него имелось хоть что-то, чего противник ожидать не мог.

Подняв на удивление тяжёлую тумбу, Гныщевич как можно тише перенёс её под окно. Забрался. Минут через десять ему стало ясно, что попытки бесплодны. Доски не поддавались ни измученным пальцам, ни рычагу в исполнении верной шпоры. Не то чтобы они были как-то особо крепко прибиты, просто мало кто способен оторвать доску голыми руками.

Тумбу пришлось вернуть на место.

Думай, mon ami, думай. Ты у себя единственный друг остался. Никто не полюбит того, кто позволит сгинуть единственному другу.

Рано или поздно им надоест, и они просто войдут в этот подвал с револьверами. Тело потом выкинут на какую-нибудь неприметную улочку. Удивится ли кто-нибудь, что Гныщевич, который недавно как раз побил покусившегося на него преступника, всё-таки попался следующему? Aucun. Никто не удивится. Ну а генералы заметят Управлению, что, коль скоро второй подряд градоуправец столь бесславно покидает пост…

Ничего, зло ухмыльнулся Гныщевич, им ещё придётся познать на себе гнев Туралеева.

Généralement parlant, генералам было бы выгоднее всего таки прикончить Гныщевича побыстрее. Они же не могут всерьёз верить, что он согласится выйти к людям, отречётся и никого не обманет. Шантажировать его нечем, главный рычаг давления счастливо укатил к Хикеракли. Почему тогда не убивают? Либо чересчур сильно хотят гарантий будущей власти — чтоб непременно с отречением на бумажке, либо между ними самими нет согласия. И одно, и второе можно эксплуатировать.

Вот только как, как?! Не из заколоченного же подвала!

В губу себе Гныщевич вцепился до крови, по давешнему укусу — очень больно. Кровь капнула на шёлковую градоуправческую рубаху.

Хм, а это мысль.

Не формулируя оную до конца, он хорошенько пнул свою жалкую койку, с размаху на неё прыгнул и изогнулся дугой. Крепко сцепил пальцы, чтобы руки ненароком не разделились. Начал молотить ногами и бессвязно кричать.

Обеспокоенная солдатская голова в подвал просунулась мигом. Стоят, значит, под дверью, слушают. Леший. Завывать Гныщевич не перестал, но молотьбу утихомирил. Продолжил сипло дышать и извиваться.

— Чё стряслось? — просунулся второй солдат.

— Припадок какой-то, — растерянно предположил первый.





— Ага, у этого — и припадок.

— Ну он же подстреленный…

Второй, более строгий солдат призадумался.

— Эй, чё с тобой?

— Воз… духу… — просипел Гныщевич и старательно булькнул в горле скопленными за время биения слюнями. — Ды… шать…

— Воздуху не хватает, — любезно перевёл первый солдат. — Смотри, кровью харкает…

Его collègue сомневался. До Гныщевича долетел свежий ветерок с лестницы. Оказывается, в подвале и правда было очень душно. Именно это, по всей видимости, и убедило солдат.

Строгий ушёл, а через несколько минут вернулся с гвоздодёром. С грохотом подволок тумбу к окну. Занятно, он вряд ли бы развёл тут самодеятельность без одобрения генералов. А они не стали сами заходить и проверять припадок на зуб. Всё идёт, как они и задумали? Тогда незачем доски отрывать, пусть бы Гныщевич и дальше мучился.

Значит, заняты чем-то другим. Здесь, не здесь?

Доски, au fait, никто не отрывал. Отрывали доску. Верхнюю. С улицы хлынула приятная влажность. Гныщевичу безо всяких комедий стало лучше.

— Еды всё равно не велено, — жалостливо бормотнул нестрогий солдат, когда его сослуживец унёс гвоздодёр и доску. — Говорят, без еды человек месяц может…

— Врача… — прохрипел Гныщевич, вознося мысленные хвалы жестокости генералов. Еда — это непременно развязывание рук, а сюрприз лучше сберечь.

По поводу врача солдат колебался. Что принесёт врач? Трату времени и лечение от несуществующего припадка.

— Слушай, — обратился Гныщевич к солдату более человеческим голосом, — сколько тебе надо, чтоб меня отсюда вытащить? Чего тебе, денег? Хочешь чин? Будешь высоко в полиции или даже в Управлении…

Солдат отшатнулся. Ну вот, заодно и выяснили, что даже самые мягкосердечные из них не слишком склонны договариваться. Уж конечно, на такую вахту только проверенных ставят.

Когда дверь снова закрылась, а ключ в ней провернулся, Гныщевич ещё немного похрипел pro forma и кинулся к окну. Оторвать остальные доски, когда верхнюю уже сняли, было бы нетрудно — можно было бы просто на них повиснуть. Пролез бы он без труда.

Бы.

За досками на окне красовалась решётка.

Подёргав её чуток, Гныщевич с трудом удержался от того, чтобы не пнуть койку повторно — тогда б к нему точно врачей привели. Решётка. И не абы какая (бывают просто вставные рамы с прутьями), а крепко приваренная к стене. Гныщевич подёргал ещё немного, но безрезультатно.

Que faire maintenant? Ответ ясен: задавить инстинкты и идти с генералами на мировую. Лучше потерять всё, кроме жизни, чем потерять жизнь, цепляясь за всё остальное.

А лучше ли? Разве достигнутое: чин Гныщевича, деньги Гныщевича, влияние Гныщевича — не есть его жизнь?

Вторую доску он всё-таки свернул — сам не зная зачем. Добраться до внешнего мира получалось, только подтянувшись, поскольку устоять на тумбе мешал рост. Подтягиваться получалось плохо.