Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 119

Может, в том числе и руками Золотца?

— Помните, вы мне советовали… написать письмо? Ну, тогда… — шмыгнул тот носом с накатившей вечерней зябкости.

— Помню, — охотно кивнул Приблев. — Вы посмеялись, а это, между прочим, задокументированно действенный метод…

— Так вот, — с улыбкой перебил Золотце, — не бросайте своих увлечений душевными болезнями. У вас имеются определённые успехи.

Глава 76. Посреди руин

Успех в нахождении дороги ещё не гарантирует успеха в подъёме по лестнице. А успех подъёма по лестнице никак не влияет на решимость звякнуть в старомодный, потемневший и зацарапанный дверной колокольчик. Чем быстрее поднимешься, тем дольше будешь перетаптываться. И тем её меньше, этой решимости.

Хотя, казалось бы, уж теперь-то что.

Теперь — всё. Всё.

И не скажешь даже «пропади оно пропадом» — уже пропало. А коли так…

— Здравствуй. Не сердись слишком, если помешал. Просто ты столько раз приходил ко мне поговорить, что… В общем, должен же я хоть раз прийти сам. Твоё обиталище выдал хозяин «Пёсьего двора», и я подумал, раз оно известно ему, тайны ты здесь не делаешь. И есть шанс, что непрошеного гостя сразу гнать не станешь, — Твирин попробовал улыбнуться. Гости улыбаются, тем более непрошенные.

Хикеракли смотрел на него с заспанным каким-то недоумением, хоть и ясно было, что спать он не спал. Посторониться и гостя пропустить не спешил, так встал, так руки на груди сложил, что дверной проём обратился казарменными воротами при постовых. Может, отопрут их тебе — чего б не отпереть, ежели по делу. Но по делу ли?

— Поговорить, говорите-с? Об чём?

Старомодный дверной колокольчик всё покачивался — беззвучно, беззвонно, а и без звона назойливо. Этажом ниже с ворчанием выпустили на вечернюю прогулку пса: он восторженно зацокал когтями по крутым ступеням, вмиг добрался донизу, скользнул в оробевшие от близости весны сумерки, и лестница снова затихла.

Обыкновенный доходный дом в Людском, не самый бедный и не самый богатый — а какой, не разберёшь. По колокольчику да перилам — йихинских времён, тогда не стеснялись в украшениях, но колокольчик затёрся, а перила погнулись.

— Сам-то ты мог бы в двух словах растолковать, зачем приходил ко мне? Вот и я не могу, — Твирин покаянно опустил голову, — в двух не могу.

— Не в настроении я, брат, говорить. У меня дела имеются — свои, важные.

— Дела?

— Дела. Важные. Ты только не серчай.

Не стоило, значит, надеяться. А впрочем, разве это надежда? Тычок наугад, наощупь — туда, где причудилось пропущенное сгоряча перепутье. Или не причудилось, а было в самом деле, но успело расхлябиться болотом.

Твирин кивнул, потёр тяжёлый лоб, отшагнул назад. Хикераклиевский третий этаж тут последний, а и с него взбирается вверх лестница — к чердаку, наверное. Твирин на эту узкую лестницу сел, сметая пыль шинелью, которую, по уму, надо бы снять, да только холод ещё совершенно пёсий («собачий», как писал в никуда граф Метелин!), а замены шинели вроде как нет. И денег — вроде как. Желания с тем разбираться — так точно.

Через полминуты осоловелого разглядывания щербинок в стене Твирин понял, что хлопка дверью не слышал.

— Извини, — спохватившись, пробормотал он, не поворачивая головы. — Извини, что заявился. И за всё остальное — тоже извини, хоть и невозможно одним бледным извинением всё то паскудство перечеркнуть, которым я тебя кормил и кормил, сколько мы знаемся. Ничем его не перечеркнуть, а извинения мои тебе как лешему молитвы — даром не сдались. А ведь они-то меня сюда и приволокли. Это тоже, наверное, дурно — хватило духу на паскудства, пусть хватит и на то, чтоб непрощённым ходить. Так что забудь, нет у меня права тебя от дел своей взвывшей совестью отрывать.





С улицы донёсся самый заливистый, самый беспечный лай. Вот в какую грязь надо себя втоптать, чтоб не героям романным завидовать, не знати даже, а и вовсе зверью?

— Картошку будешь? Помороженная вся, правда.

Твирин вроде верно расслышал, но с разумением не сложилось. Позволил себе всё же посмотреть на Хикеракли: гостеприимства в том не прибавилось, он будто на базаре у ненужного прилавка завяз — прицениваешься-то по привычке, но лучше б было не останавливаться здесь, трата времени одна.

— Мне этот, как бишь его… рантье всё норовит девку с гуляшом подослать, но я так полагаю, оно лучше самому наварить. Гадость, конечно, та ещё. Ну вот хоть на вас, — Хикеракли с насмешкой поклонился, — Временный Расстрельный Комитет, испробую.

И, не дожидаясь ответа, с порога пропал, так всё нараспашку и оставив.

А какого приёма, спрашивается, Твирин ждал?

Комнаты, снятые Хикеракли, были из приличных — такие сдают недавно открывшим практику докторам или отучившимся инженерам, бессемейным и намеренным много работать. О том нашептывал и добротный ореховый секретер, и безупречно отглаженные дамастовые шторы, и множество электрических светильников, на которые не поскупился помянутый недобрым словом рантье. Только вот с этакой обстановкой и с этаким рантье, за обстановкой проглядывающим, не слишком вязался отломанный, оторванный даже подлокотник кресла.

Хикеракли и сам не вязался с эдакой обстановкой — будто заплатил за первое подвернувшееся жильё не глядя. А разглядев, вздохнул, закатал рукава, отодвинул от кушетки тумбу, подтащив вместо неё стол. На столе этом красовалась сейчас нераспечатанная бутылка твирова бальзама, а на отвергнутой тумбе — дудка. Откуда бы взяться дудке и кто её Хикеракли всучил, предположить решительно невозможно, однако дудка и передвинутая мебель делали снятые комнаты комнатами жилыми, потихоньку затягивающимися уютом, точно паутиной.

В кабинете, который Твирин занимал с ноября по сегодняшнюю ночь, эта паутина так и не наросла.

— Тронешь дуду — сам по дуде получишь, — вынырнул из-за спины Хикеракли, одним длинным жестом подтолкнул разломанное кресло к столу, тем самым предлагая устраиваться. — Жди, я ушёл кашеварить.

Кресло было зачем-то очень красное, ещё и оскалившееся щепками, и, опустившись в него, Твирин вытерпел всего несколько суматошных ударов сердца.

Красное жгло, сколько ни ругай себя за глупость.

— Хикеракли, — отыскал Твирин кухню, но заходить не стал, так и застыл в трёх шагах, — как графа Метелина занесло в Резервную Армию?

— На бои полез — тайные, портовые. Ты хоть знаешь о таких? Полез да и попался под облаву, так оно неудачно вышло. А это, значится, суд по Пакту о неагрессии, — Хикеракли болтал обыденно, не особенно отвлекаясь от своей картошки. — Ну и, видно, нашёл аристократическую уловку, дабы судимым не быть. Уехал мужать и человеком становиться. — Потянулся за какой-то утварью, крякнул себе под нос. — Кстати, стал.

— А прежде — не был?

— Да это ж разве человек? Ты его видел? Ай, ты не видел… Истерик был, всяческими страстями одержимый. Куража ради грифончики из однокашников своих вытряхивал, в драку рвался. А всё почему? Потому что покоя не имел на душе, с папашей своим не то поссориться не мог, не то примириться. Ну, теперь с покоем проблем не имеется.

Глупое суматошное сердце стукнулось в грудь, как стучатся в случайную дверь, убегая от разбоя или псов.

— Я так и не смог понять, в чём его беда со старшим графом Метелиным. Чувства понял, а суть от меня увернулась.

Хикеракли рассеянно побарабанил ножом по чугунку:

— Я куда-то письма его потерял, дал бы почитать… Тот ему не папаша был, а папашу зато загубил, выходит. По какому поводу Сашка всё мечтал графу Метелину отомстить, но вот как — толком не придумал. Обидеть его в ответ хотел — но, вишь как хитро, не убить, а именно обидеть, чтоб припекло. А когда не вышло, расстроился — ну и, как оно бывает, задним числом разобрал, что, может, не так и сильно ненавидит, да и вообще — он от этого дела пострадавший, а потому вроде право имеет. Вот же дурь, а? — выглянул Хикеракли из-за угла, чтобы засвидетельствовать, с каким выражением Твирин внимает; хмыкнул и вновь принялся свежевать картофелины. — Это ж надо такое выдумать — права, значится, на людские страдания раздавать. Решать, кому кого обидеть можно, а кому уже подлость. Дурак и был.