Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 95

Но потом мальчик снова увидел обрез, и обрез снова увидел мальчика, и Хикеракли — ну а что Хикеракли? На выход пошёл Хикеракли. У Твирина свои прихлебатели имеются, а он свободный человек, куда хочет, туда и пойдёт. Он же не шваль городская, на расстрелы пялиться.

Но перед выходом Хикеракли всё же разок обернулся. И увидел белое, как у всех рыжих, только даже ещё белее лицо. Как из снега, можно сказать, вылепленное. У Твирина даже пар изо рта не шёл — и восьми пядей во лбу не надо, чтоб понять: затаил дыхание, орудие труда своего созерцаючи, но показалось, что это у него просто температура тела тоже, как бы это, снежная.

Этот снег никогда не растает, бессмысленно подумал Хикеракли, выбираясь из казарм.

С неба сыпало — впервые за год сыпало не обманно, по-ноябрьски, а в самом деле, и на промышленных структурах, ползших в город сразу за бараками, водрузились могучие шапки. Настоящая зима пушисто щекотала лицо, ухватывая город лапами той специальной тишины, какая при одном лишь первом снеге и бывает. Воровала она не только звуки, но и направления — как иначе объяснить тот факт, что в конечном итоге ноги всё ж таки привели Хикеракли не на вольные его четыре стороны, а на площадь перед Городским советом?

Там пока зевак собралось немного, хоть и было всем заранее объявлено. Но арестантов — вот тоже дикость — вели в цепях по городу, и те граждане, кому жаждалось, так сказать, зрелищ, наверняка процессию сопровождали. Хикеракли примерился было к фонарному столбу, но почему-то ему туда лезть не захотелось. Член он Революционного Комитета или мальчишка какой?

А заливал-то, заливал, что в комитетах никаких состоять не хочет.

Постепенно на площадь начали стекаться люди, а вместе с ними текло и нервическое какое-то возбуждение, но Хикеракли было лень в него вникать. На волосы и плечи ему насыпало, и под этой мантией он чувствовал себя очень толстым, неповоротливым, даже солидным — стоял бы себе под столбом и стоял денька эдак два-три.

А потом, как-то незаметно, объявился и Временный Расстрельный Комитет. Без арестантов объявился — арестантов, как быстро разнеслось по площади, проволокли чёрным ходом в «Петербержскую ресторацию», дабы выводить уже оттуда. В «Петербержскую ресторацию» — заведение шикарное, где только городские сливки и сбивались. Самое оно для расстрельничков.

На трибуну, возведённую у здания Городского совета, но не на ступенях, чуть сбоку, первым взошёл Твирин, вслед за ним — всё такой же равнодушный Мальвин. Гныщевич нацепил под распахнутое пальто ослепительно-красную рубаху и поминутно тряс головой, избавляясь от снега на шляпе. Плеть непривычно улыбался. Тор-жест-во.

Рядом с Временным Расстрельным Комитетом на трибуне скромно примостился граф Набедренных со своим Веней, а вот генералы подниматься не стали. Оно и понятно: конные люди, куда им ещё на трибуну. Встали от неё слева, боком. Эдак и не разберёшь: то ли они с людьми вместе за действом наблюдают, то ли вместе с Временным Расстрельным Комитетом временно расстреливают.

Солдаты выстроились, образовав до «Петербержской ресторации» зеленоватый коридор.

Площадь умолкла сама собой.

Бегло переглянувшись с Твириным, Гныщевич вспорхнул к засыпанному снегом микрофону с видом самым что ни на есть завзятым — будто только тем всю жизнь и занимался, что приговоры зачитывал. Улыбнулся площади точно музыкант, того и гляди сейчас запоёт. Пока Твирин бледнел да промораживался, Гныщевич, наоборот, пуще прежнего расцветал.

— Уважаемые господа и дамы, messieurs-mesdames! — разнёсся по динамикам его звонкий, из-за микрофонной аппаратуры вовсе незнакомый голос. — Повод, собравший нас сегодня здесь, печален, но в то же время и радостен. Больше радостен, чем печален. Поскольку, господа и дамы, революция в Петерберге — это лучшее, что произошло с Росской Конфедерацией за долгое, долгое время. Да, лучшее! А путь к лучшему всегда épineux… тернист он, путь. Если вас много лет приучали жить в грязи, умываться бывает зябко, — Гныщевич картинно поёжился, вызвав у площади смешок.





Поразиться можно, сколько праздничного интереса наблюдалось на лицах. Али они не догадываются, что, невзлюби тот же Гныщевич кого из них, стояли бы сейчас в «Петербержской ресторации», ожидали сигнала? Нешто радости, что их самих не задело, для этого торжественного чувства достаточно?

Но на лацканах то тут, то там мелькали белые хвосты орхидей — в основном сложенных из бумаги, однако же порой и вышитых, и настоящих даже. Это не зеваки, привлечённые зрелищем, так сказать, экзотическим. Это всё люди, которые, может, и сами-то от ружьишка в руках бы не отказались.

— А кое-кто в старых порядках пригрелся, — продолжал свои климатические метафоры Гныщевич. — И вы понимаете, господа и дамы, в чём беда? Не в том ведь, что им эти налоги нравились, это устройство нравилось. Non! Нравилось им сытно жить, и ради собственного благополучия они только и рады были изобретать ухищрения, чтобы из вас подарочков повыбивать. Зачем делать жизнь других лучше, когда в своей всё хорошо? Но и это ещё не конец, ce n'est pas le tout. Когда Революционный Комитет и Охрана Петерберга решили вас освободить, нашлись те, кому хватило наглости воспротивиться!

Гныщевич картинно умолк, и возле «Петербержской ресторации» обрисовалась некоторая возня. «Выводи!» — разобрал Хикеракли. «А что, пора уже?» — «Выводи, говорю!»

И смертничков, приговорённых-то, вывели — первую, так сказать, порцию. Вывели усталых, вялых каких-то, вот как сам Хикеракли; в обычной своей одежде, где мелькнул даже мундир корабельного капитана, разношёрстных, но в то же время одинаковых, измятых, запылившихся. Смерть всех равняет, говорят? Уж конечно, все эти бредни про «умереть достойно» Хикеракли совершеннейше не тревожили, но в то же время он и не ожидал такой вот буквальности. На одном хороший пиджак, на другом какие-то обноски, у третьего и вовсе фрак с петлицей, однако же все они — равно серые.

Что ж они идут-то так покорно, не кричат — не вырываются? Арестанты были сцеплены наручниками в единую человеческую колбасу, но синяков да ссадин на них не наблюдалось — могли бы и побунтовать. С площади тянулись сотни любопытствующих шей, вот же время хоть что-нибудь сказать, оправдаться!

«Я не виноват, я же не виноват», — прочитал Хикеракли по губам одного из арестантов. Того самого, во фраке с петлицей, в запонках — ба, да ведь это же граф Метелин-старший! Да ведь он-то трусливый и глупый, он-то чем не угодил? Волею несчастного случая оказался владельцем собственного завода?

И никто на площади не верил, что этих разных, затравленных людей сейчас по одному в холодной совести перебьют. Это Хикеракли нутром, так сказать, чуял. А сам — верил. Верил, конечно.

Первый в колбасе — импозантный, несмотря на измождённость, мужчина с обвисшей хитрой стрижкой — вдруг завопил нечто нечленораздельное и рухнул на колени. Кажется, он каялся и молил о пощаде.

По наслаждению, ясно проступившему на Венином лице, Хикеракли догадался, что это и есть его бывший хозяин. Куда уж без него — на нём вся история про заговорщиков и держится. Мол, ходил граф по борделям, а в борделе — кружок, да не простой, а со злым умыслом. Графа пригласили, а он во гневе отказался. Ну а кто кружком таким заведует? Ясное дело, владелец учреждения. И потом, у него ведь третья грузовая теперь, да и Веня его ненавидит, а значит — не любит и сам граф; разве надо ещё поводов искать, чтобы счесть дядьку преступником? Уж конечно, сам просится.

Импозантного владельца борделя грубо дёрнули с колен и, как мокрую тряпку, поволокли дальше на руках.

— Того, кто не противился власти Четвёртого Патриархата, кто покорялся ей по инерции, простить можно, — торжествующе поведал Гныщевич, — не каждому дано родиться un révolutio