Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 95

«Яду», — завертелось на языке у Вени, но он благоразумно сдержался: уж такое-то поручение с лакея станется исполнить на диво расторопно.

— Согрей мне воды, а после подай чаю, как учил господин Солосье: цедра, коньяк…

— Всем бы вам с самого утра только и заливать за воротник, — припечатал его лакей непрошеной оценкой. — И вода вам ни к порту, ни к городу — никогда так на поправку не пойдёте, ежели плескаться без нужды будете.

Старого лакея хотелось хлопнуть, точно обнаглевшую муху, но Веня уже успел выучить, что брань здесь бессильна.

Он бросил ещё один совершенно ненужный взгляд на жестокий циферблат напольных часов:

— Гости графа уже собрались?

— Первый ещё с час как приволокся. Какие вам гости, вас дрожи-деревом трясёт! Почивали б дальше, и чего неймётся?

— Тебе было дано распоряжение меня поднять, — раздосадовано отвернулся Веня.

— Дык их сиятельство отменили. Не велели тормошить.

Лакей без спросу вышел вон, упиваясь своей правотой. Веня же обругал себя за потерю чувства времени: он ведь неспроста вознамерился обязательно показаться сегодняшним гостям — он имел в том деловой интерес, о коем не подозревает граф, отменяющий из лучших побуждений распоряжения. Если взглянуть в упор, интерес этот ничуть не Венин, а вовсе даже Гныщевича. Блестяще бессовестного, экспансивного Гныщевича, Гныщевича хищного и загребущего, прожорливого, как все нравственные голодранцы.

Ничем не проймёшь нравственного голодранца, кроме кости со стола, которую добровольно ему подкинешь. А пронять нужно непременно, заручиться хоть бы и мизерной симпатией — иначе его приспособленные к разгрызанию костей челюсти чересчур споро сомкнутся на твоей же шее. Поразительно, как неглупые господа Революционный Комитет не желают видеть, что этот Гныщевич их проглотит при первой же возможности — и закусит самой революцией.

Посулят такому Четвёртый Патриархат или Европы особые привилегии, золотой стружкой щедро и аляповато присыплют — вот и весь сказ, понесёт Гныщевич ключи от Петерберга обменивать на новое перо для шляпы самомнения.

Перспектива эта Вене представлялась столь красочно, что желание расположить к себе Гныщевича сформировалось в нём жгуче и быстро. Близко стоять к опасной мерзости — первейшее условие для того, чтобы эту опасность и эту мерзость своевременно поймать за рукав. А что ловить однажды придётся, в том Веня ни секунды не сомневался. Разбирается пусть кто-нибудь другой, но проглядеть момент никак нельзя.

— Водица ваша, пожалуйте, — выкрикнул под дверью лакей.

Веня поднялся с кровати через силу — голову вело, без одеяла тотчас начинало знобить, руки и ноги были ватные, в каждом движении повисающие мёртвым подмороженным плющом. К тому же в лёгких по-прежнему словно не хватало места, все они были заполнены каким-то жидким хрипом. «Жидким хрипом» следовало бы назвать коктейль.





Хорошим тоном было бы подавать его сразу за чудесным освобождением из облапанных сквозняками казарм Охраны Петерберга.

Лакей, к несчастью, всё-таки был прав — омовение вовсе не способствует избавлению от хворей, но следует из того лишь одно: хвори Вене придётся терпеть, а не лечить. Привычка заботиться о производимом впечатлении не «въелась под кожу» — она проросла давно через кожу, мышцы, потроха, без неё невозможным становится даже дыхание, потому что хрипящие нынче лёгкие сами пронизаны этой привычкой насквозь. Да, впечатление строится не на одном лишь внешнем виде, но жизнь Вени в вопросе внешнего вида выбора ему не оставила. Это не выбор между красотой и неприметностью, это выбор между красотой и уродством — попробуешь пустить дела телесные на самотёк, и отражение осыплется подлостями, придёт в совершеннейшую негодность. А оттого ни головокружение, ни озноб не могут считаться поводом для послаблений.

В оскопистском салоне дисциплина поставлена куда лучше, чем в любых казармах.

Силясь не замечать, что тёплая вода не греет, а только подстёгивает внутренний холод, Веня мысленно разглядывал, как цветное стёклышко, давешнюю беседу с графом — всё о том же производимом впечатлении. В цветном стёклышке вряд ли можно ухватить что-то новое, его крутят на свету не для этого. Просто есть такой род нищенских сокровищ, цена которым — пшик, но ценность объяснить нельзя.

Это было на первую ночь возвращения из Алмазов в особняк, когда стало очевидно, что генералы не планируют глупостей и действительно готовы в какой-то мере сотрудничать с членами Революционного Комитета — а значит, игра в прятки может наконец завершиться. Веня проснулся без причины — болезнь перепутала ему ритм сна и бодрствования. Пробуждения сильно простуженного человека особенно тяжелы, горлу требуется прочистка горячим питьём, а скрипучего лакея среди ночи не дозовёшься, и Вене пришлось самому бродить в поисках спасения. Из-под двери кабинета графа торчал небрежный краешек света, не потянуть за который было бы странно.

Граф нашёлся не за столом, а на софе, и не перед документами, а с книгой — только книгу он не читал, смотрел поверх, опустив прямо на страницу руку с толстостенным стаканом твирова бальзама. Бальзам граф не слишком жаловал, в одиночестве же если и пил, то беззаботное шампанское вино, так что Веня неожиданно для себя даже задумался, стоит ли ему присаживаться рядом.

«Душа моя, я нынче не лучший собеседник», — честно предупредил граф. В нём не было низкого стремления окунуть другого человека в мутную лужу своих переживаний, а потому Веня только крепче вцепился в возможность его разговорить. Забрал у графа несложившееся чтение, пробежал глазами пару абзацев, с досадой признался себе, что не знаком ни с этой книгой, ни с самой её проблематикой. Граф не спал с хроникой деяний некой индокитайской династии, кажется, древней — внизу страницы мелькало упоминание о ещё не разгромленной Империи. Индокитайские имена и названия для Вени были бессмысленным набором символов, проскальзывали мимо сознания и отказывались сложиться в цельный сюжет. Да и сам нерв индокитайских сюжетов уловить отчего-то не получалось, чуждые моральные координаты лишь запутывали навигацию — Веня вряд ли смог бы без подсказки комментаторов отличить индокитайское благородство от индокитайской подлости.

Пришлось задавать графу самые пустые, самые наивные вопросы. Тот отвечал, но без обычного своего вдохновения, блёклым голосом, и нити неожиданных связей не протягивались от факта к факту, не сплетались немыслимым кружевом в голове. Граф, будто это и не граф вовсе, просто читал о неких внешнеполитических перипетиях времён расцвета Империи, о неоправданном вмешательстве Индокитая в войну Империи с росами, причиной которому были какие-то глубоко индокитайские соображения, глухие и тёмные, как вода их внутренних морей.

После очередного вопроса наугад граф всё же поддался.

«Хотел бы я и сам понять, что сподвигло их на столь убыточное предприятие, — затем, собственно, и обратился к этому труду. Он принадлежит перу полукровки из Фыйжевска, который провёл большую часть жизни по ту сторону Великого Канала и даже умудрился послужить каллиграфом при монастырской библиотеке, что, как вы понимаете, редкая удача для инородца… Впрочем, неважно, неважно… Всё равно я не пробился за ночь дальше второй главы, и это отнюдь не вина автора».

«Что же вас так гложет?»

Граф ещё немного побыл эталоном вежливости, виртуозно подыскивая ничего не значащие фразы, но в конце концов запас его светских оговорок был исчерпан.

«Это прозвучит недостойно, душа моя. Недостойно и мелко в свете вершащихся перемен. Я всего лишь сам себя утомил. Нынешняя публичность высосала из меня все соки — не в том даже смысле, что я устал от каких-либо дел, а… — он неодобрительно качнул головой, будто жалея, что не может себя же пристыдить изящной колкостью. — Знаете, накануне первого свидания Революционного Комитета с генералами мы с господином Гныщевичем всё не могли насытиться проигрыванием различных вариантов хода грядущей беседы — задавали друг другу риторические задачки уже той степени замысловатости, которая, положа руку на сердце, для наших генералов вовсе неподъёмна. Очаровательная, к слову, тренировка, после неё реальный разговор показался детской забавой».