Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 95

Граф же, в светло-сером пальто, цилиндре и нежно-голубом шарфе, выглядел земным отражением грязных небес — отражением стократ более светлым и чистым, чем они сами.

И столь же небесно, нежно и светло он говорил:

— …Страх росскому человеку попросту неведом, наличие же этого страха у нас — здесь и теперь — есть свидетельство прорастания сквозь наши души семян европейского морока, чуждого и пустого. Который уж век Европы возделывают наши души вместе с нашими полями — ради наших полей. Бескрайняя росская территория давно обратилась в скромный европейский огородик. Отчего, думаете, так мало у нас заводов и фабрик и положение их столь плачевно? Оттого лишь, что Европы нуждаются в нашем зерне и мясе с наших боен, в дешёвом угле, древесине и металлах, а дешевизна эта обеспечивается указами Четвёртого Патриархата и ставлеными им Городскими советами. Которые, к несчастью, советуются отнюдь не о нашем благополучии, но о благополучии Европ. А потому свержение Городского совета в Петерберге не разбой и не произвол, а назревшая историческая необходимость.

Свержение — да, с этим Скопцов всегда был согласен, вот только разве грязь лезет всегда не из дыры между устремлением и избранным методом, и не оттуда ли льётся кровь? Но граф улыбался, и Скопцов невольно ловил себя на том, что улыбается вместе с ним; в словах графа трогательная досада на неудачное устройство Росской Конфедерации мешалась со спокойной уверенностью твёрдого знания о том, как будет лучше, и Скопцов думал: белая орхидея на дверях Академии смотрится красиво.

А зерно и мясо с боен, застряв на пути к Европам, помогут городу пережить это сложное время.

Всё к лучшему.

— …так отринем же унижающий всякое достоинство страх, — продолжал граф, — тем более что поводов к нему не имеется вовсе. Даже у меня — аристократа, крупного собственника — нет поводов дрожать о себе после того, как всё своё состояние я пустил на дело революции, отдал в распоряжение Революционного Комитета. Если бы Охрана Петерберга действительно окунулась в бессмысленные зверства, разве был бы я теперь жив, стоял бы перед вами? Зверств нет и не будет, а залог что моей безопасности, что безопасности каждого из вас — преданность росскому народу и самому Петербергу. Стремление к завтрашнему дню, который настанет по нашим, подлинно росским законам, который не будет омрачён необходимостью работать для изобилия чужого стола и веса чужого кошеля. Нам с вами, всем нам — от аристократа до портового забулдыги, — нечего бояться, если мы готовы жить своим умом ради своего процветания. Но процветание это не обеспечат нам ни Четвёртый Патриархат, ни Европы — и тем, кто до сих пор этого не сознаёт, следует хорошенько призадуматься. Даже самый честный труженик, никогда за свою жизнь не касавшийся политики и в мыслях, должен теперь прозреть и задать себе вопрос: откуда, к примеру, берётся цена на кожу, из которой он скромно шьёт сапоги? Справедлива ли эта цена, если точно такой же сапожник в германском или французском городке шьёт такие же сапоги из кожи, приплывшей на корабле из росской земли, и платит за неё меньше, чем за родную германскую или французскую?

— А вот и революция случилась, — задумчиво буркнул сверху Хикеракли.

— Что?

— Революция, друг Скопцов, революция! Я-то ведь чадам своим, приятелям своим хорошим, объяснял, что это у нас не революция, а, так сказать, временные меры. А граф-то — слышишь? — граф пустил состояние на дело революции. Никакого уважения к моему честному имени!

Скопцов обеспокоенно кивнул — это ведь и правда было так, он и сам будто держался за мысль о том, что в Петерберге не революция, а другое… Но ведь, если честным быть, имя «Революционный Комитет» само всё говорит.

— Зато как прост, а? — Хикеракли уважительно щёлкнул языком. — Граф наш по-людски заговорили-с. По своим, конечно, меркам.

— Состояние он пустил, — заворчал кто-то из толпы. — Что мне теперь, тоже надо состояние на дело революции, да? Откажусь — и меня арестуют?

— Ну что же вы такое говорите, — расстроенно ответил граф, умудрившийся сию ремарку расслышать. — Состояние не голова — не у каждого есть и не столь же легко отрезать. Никто нас не принуждает складывать своё добро к порогу казарм. Но уж чем нам заниматься не стоит наверняка, так это складывать его к порогу Европ или Четвёртого Патриархата — пропадёт, а толку никакого. Арестуют — если уж вас по-прежнему страшат аресты — лишь того, кто в слепой попытке нажиться персонально вздумает вредить процессу наживания петербержского добра. Нам нынче стоит трудиться друг на друга, а не на далёкий Четвёртый Патриархат и не на охочие до наших богатств Европы.





Тут же вылез кто-то активный, принялся расспрашивать, куда всё-таки нести добро, если радеешь, а кому-то потребовалось выяснить, что достанется простым горожанам от таких вот пожертвований. Одни возмущались, что не стоит чесать Четвёртый Патриархат и Европы под одну гребёнку, другие вдруг пускались в аналогии: мол, Росская Конфедерация для Европ — как пятилетний ребёнок, которого всё не отлучат от груди; граф отвечал живо и с готовностью, не скрывал того, что знает не всё, и за дюжину минут окончательно превратил свою речь в общественную дискуссию.

— Графский кружок там как-то обсуждал британского дядьку, что вечную молодость искал, слышал? — Хикеракли, кажется, вовсе не было трудно висеть на фонаре, придерживая второй рукой Скопцова в вертикальном положении, а вот говорить отсутствие жестикуляции ему мешало.

— Лорда Пэттикота. И не вечную молодость, а вечную жизнь.

— Это он зря… А смотри, вот тебе настоящая росская наука, не европейская. Вот она — вечная молодость, а ежели не вечная, то всё равно.

Скопцов понял без дальнейших слов. Чуть не сбившие его возле Конторского мужчины держались как студенты, и сейчас по площади тоже катилась эпидемия молодости — пусть на минуту, на один спор, но люди всё же отрывались от чаяний о своих кошелях, домах, успехах, гарантиях; людям вдруг оказывалось интересно обсудить тонкости влияния европейской культуры на росскую.

Граф ли это сделал? Навряд ли. Граф… граф был для площади тем же, чем Временный Расстрельный Комитет — для солдат. Будто бы официальной фигурой, разрешившей — в заданных рамках — то, чего хочется.

Арестовывать и расстреливать.

Спорить о верном пути, о политике, о чуть большем, чем собственные шкурные интересы.

В своих светлых одеждах граф казался отражением небес, и он воодушевлял — вдыхал душу в усталых, напуганных, таких материальных и плотских людей.

Нет, всё не было столь уж возвышенно; конечно, нет, людская природа всегда пересиливает порывы. И практические вопросы всплывали вновь и вновь, и вплетались в вопросы теоретические, и кто-то обвинял Революционный Комитет в том, что ему не компенсировали убытки, а кто-то спрашивал, что же будет с набившимися в город иностранцами, которые некоторое время после расстрела продолжали прибывать на кораблях, но которым не дозволялось покинуть Петерберг.

Этот вопрос порадовал графа особенно — тот без шутовской картинности, а с истинным изяществом указал публике на За’Бэя, представил его. За’Бэй лучезарно улыбнулся, занял кафедру и в двух словах сообщил, кто он такой и откуда взялся, после чего извлёк для подтверждения — будто мало было смуглой кожи и кудрявых волос — свой турко-греческий паспорт. Паспорт он сунул к самому носу стоящих в первом ряду.

— Надоела мне эта поганая бумажонка, — весело заявил За’Бэй, вскакивая обратно к кафедре и громоздкому микрофону. — Хоть и шлют мне средства из родной страны благодаря ей — всё равно надоела. Стыдно при такой бумажонке за один стол в кабаке с росскими людьми садиться. А потому ей одна дорога, — и вытащил из тулупа коробок спичек.

Чиркая одной из них, паспорт он зажал зубами, но потом коробок отбросил, паспорт ловко перехватив; в сыром, почти уже зимнем воздухе тот занялся не сразу, но через несколько секунд длинные нити огня облепили цветастую обложку, почти её скрывая.