Страница 24 из 69
До поры до времени, пока что-то в нем не изменилось. Он никому об этом не говорил, он сам себя порицал, но ничего поделать не мог: ему были неприятны его домашние, их манеры, их поношенная одежда, их речь. Ему было стыдно за них. И стыдно за себя.
Особенно остро эти чувства охватывали его, когда Зиновий возвращался домой от Грыдловых. Контраст бил в глаза на каждом шагу, на каждом слове… «Ты же не кушал с утра. Я тебе погрею котлетки». А там: «Зиновий, вы, должно быть, проголодались. Давайте чаю попьем. У нас пряники есть, настоящие тульские. Нет-нет, отказов не принимаю».
Лариса Витальевна любила угощать. Правда, Зиновий никогда не бывал у Грыдловых на обеде — так, чай среди дня. Он заходил к ним после школы, они вместе делали уроки — Зиновий помогал Глебу Грыдлову по математике. Часа в четыре появлялась Лариса Витальевна. Она приветливо здоровалась, расспрашивала, что сегодня было в школе, слушая с одинаковым вниманием и сына, и Зиновия. Потом следовало приглашение к чаю. Чай она разливала сама из двух фарфоровых чайников — один большой, другой поменьше, а Зяма боялся ненароком опрокинуть чашку или уронить салфетку на пол.
— Вы, наверное, слышали словосочетание «пара чая», — говорила она, доливая кипяток в чашку. — В наше время многие думают, что это значит две чашки чая. На самом деле не так… Передайте мне, пожалуйста, варенье… На самом деле это два чайника — для заварки и для кипятка. Когда кипяток наливали непосредственно из самовара, такой потребности не возникало. Но представьте себе, в чайной или в трактире — там не было самовара на каждом столе. Вот и стали подавать чай в двух чайниках — парами — один с заваркой, другой с кипятком. Между прочим, чисто русский обычай, за границей наливают чай из одного чайника. Или опускают пакетик с чаем в кипяток… По-моему, это ужасно.
Она передергивала плечами и смеялась. Зяма слушал ее и время от времени ловил себя на том, что смысла слов не понимает; он слышит ее голос, интонации, смех, и все это вместе с ароматом чая и позвякиванием изящных фарфоровых чашечек сливается в прекрасную мелодию, которая наполняет его, отдается в душе чем-то нежным, а главное — ищет выхода в словах, таких же прекрасных, как атмосфера за столом у Грыдловых. Как голос Ларисы Витальевны. Дома, вечером и ночью, ворочаясь на неудобном диване, он будет искать и находить эти слова, а утром следующего дня будет записывать их в секретную тетрадь в зеленой обложке, перечитывать и удивляться: до чего же плохо, до чего же далеко от того, что хотелось выразить…
Чаепитие продолжалось часов до пяти. Лариса Витальевна любила рассказывать всякие забавные истории из жизни русских писателей: как Горького приняли в хор, а Шаляпина не приняли, как Чехов лечил мужиков, как Пушкин встретил Кюхельбекера на почтовой станции… Литература была не только ее профессией, но и страстью, она могла говорить о книгах без конца. Речь прерывалась только репликами Глеба, вроде этой: «Мам, эти пряники мне не нравятся. Скажи Валентине, чтобы больше такие не покупала».
В пять часов Зяма вставал из-за стола, вежливо благодарил хозяйку и направлялся к выходу. Он знал, что скоро дома появится сам полковник Грыдлов. Не то чтобы Зяма его боялся или не любил, просто в его присутствии чувствовал себя как-то неловко.
Когда он переступал порог своей квартиры, в ушах его еще звучал мягкий завораживающий голос, сливающийся с мелодичным позвякиванием фарфора.
— Ты же с утра ничего не кушал, — произносила бабушка с надрывом.
Зяма мрачнел:
— Я не голодный. Может, позже, когда мама придет. А сейчас… у меня уроков много.
Уроки он делал за тем же столом, за которым семья обедала: другого стола в комнате не было. В кухне стоял еще один, небольшой, но там же теснились и четыре кухонных стола соседей по коммунальной квартире — совсем неподходящее для занятий место. Зяма загибал край клеенки, раскладывал тетради и книги, придвигался к столу и застывал в неудобной позе, положив голову на локоть. Так он сидел очень долго, изредка меняя локти. Бабушка время от времени вскрикивала: «Этот ребьенок убьет меня, он с утра не кушал!», — но Зяма не обращал на нее внимания. О чем он думал? Меньше всего об уроках…
С Глебом они считались друзьями, но разве мог Глеб — счастливчик, родившийся с серебряной ложкой во рту, — разве мог он понять Зиновия, его переживания, его мучительный стыд?.. Свою второсортность Зяма ощущал буквально во всем: и в бабушкином акценте, и в синей клеенке, и в стоптанных ботинках, и в смешном звучании своего имени — Зиновий Фиш… Рыба? Ни рыба ни мясо…
Но особенно острые переживания доставляли ему мысли о собственной матери в сопоставлении с Ларисой Витальевной. Он жалел свою мать, понимал, как тяжело ей одной, без мужа, содержать семью. Она была способным и энергичным человеком, за пять лет работы на заводе сумела пробиться в заместители начальника цеха, не имея при этом специального образования. Зяма понимал, как непросто ей приходится среди сослуживцев — почти сплошь мужчин не самого тонкого воспитания. Иногда она рассказывала ему о пьяных драках, которые ей приходится разнимать, об угрозах и оскорблениях в свой адрес. Небольшого роста, сутулая, седоватая, с длинным, рано постаревшим лицом… Зяма представлял ее рядом со статной, холеной Ларисой Витальевной. А потом себя рядом с Глебом: А: В = N: М. Пропорция — так это называется в алгебре. Глеб был зримо похож на мать — высокий, стройный, белокурый. Ну а он, Зяма…
Рабочий день у мамы кончался в пять, но она почти всегда оставалась на какие-то «мероприятия» или на сверхурочные, чтобы заработать «лишнюю копейку», как она говорила. Копейки эти были ох какие нелишние: несмотря на малый рост, Зяма постоянно вырастал из своей одежды. Штаны еще бабушка ухитрялась удлинить и расставить, а что делать с ботинками? А с пальто?
Часов в девять наконец появлялась мама. Сначала она долго мылась в ванной (к недовольству соседей: ванная комната была одна на все пять семей), затем надевала халат и садилась к столу. Бабушка надрывно жаловалась: «Ребьенок не кушал. Ева, скажи ему!..» Мама смотрела на него усталыми глазами и тихо роняла:
— Ты похудел в последние дни. И вырос как будто.
Она начинала засыпать прямо за столом, над недоеденной котлетой, бормотала что-то вроде: «Я сегодня… день тяжелый…» — и перемещалась в кровать, которая была в двух шагах от стола. Убрав остатки обеда и помыв посуду, бабушка уходила к себе за занавеску, Зиновий оставался один. И вот тогда появлялась зеленая тетрадь…
Писать, вернее, сочинять стихи Зиновий начал давно, даже не помнил, когда. Сначала он их запоминал, потом стал записывать. Это была уже вторая тетрадь. Стихи свои он не показывал никому и никогда — ни Глебу, ни маме, ни учительнице литературы Надежде Степановне. За исключением тех трех стихотворений, которые написал специально для стенгазеты по просьбе учительницы: про весну, Первое мая и Международный женский день. Но это не в счет.
Зяма не писал, а записывал, поскольку сочинял всегда, постоянно, целый день — и дома, и в школе на уроках. Записывать стихи в тетрадку — какое это было ни с чем не сравнимое чувство, странное чувство: как будто через эти слова окружающий мир становился понятным, осмысленным, как будто проявлялись невидимые иначе связи.
Тайну зеленой тетради он бережно хранил, но все же настал день, когда тетрадь была прочитана, и вовсе не против его воли, а передана им самим из рук в руки и затем уже прочитана. Произошло это так.
Лариса Витальевна Грыдлова поддерживала постоянную и интенсивную связь со школой, где учились Глеб и Зиновий. На то была причина: Глеб академическими успехами не блистал, парень он был не слишком способный и не слишком усердный, и мать чувствовала необходимость держать его под контролем. В школе она больше всего общалась с Надеждой Степановной, преподававшей, как было уже сказано, язык и литературу, — может быть, потому, что Грыдлова сама не так давно работала в школе учительницей русского языка. И вот в одном разговоре Лариса Витальевна упомянула имя Зиновия Фиша (они с Глебом учились в одном классе). Надежда Степановна с энтузиазмом принялась рассказывать, какой это необычайно способный мальчик, какие глубокие сочинения он пишет и как три раза по ее просьбе он написал для стенгазеты стихи — совершенно великолепные, на профессиональном уровне, хоть сейчас печатай в «Огоньке».