Страница 40 из 49
— Что-что?
— Сочинение! — ору я. — Помнишь, Бэлла Рудольфовна придумала нам свободную тему? О будущем.
— А! Ну как же! Один товарищ еще накатал: будет, мол, пурга на сибирской стройке, а он будет идти… идти… Забыл, куда он там будет идти? Но Бэлла читала с таким восторгом.
«Что? Получил по морде?» — спрашивает его улыбочка. Я креплюсь:
— С этим, — говорю, — товарищем суду все ясно. Был ему такой урок на тему: как не надо писать именно то, чего от тебя ждут. Потом пригодился.
— И больше он так не писал? — улыбочка еще ехидней. — Или бывало?
— Изредка. Но я, Петя, о другом. Я насчет маленького узла для гигантского самолета.
Еще не договорив, чувствую, что несу что-то не то. Хотел ведь ему подыграть… Уж очень он злить умеет, черт бельмастый!
— Не довелось, увы! — как-то даже радостно разводит он над столом пухлыми ручками.
— А почему? Выпускники МАИ…
— Поступал в МАИ, а выпускник я, милай…
— Что ж так?
— Жизнь складывается непредсказуемо — как сами вы изволили выразиться.
— И куда распределился?
— Как всякий заочник… Но! Если желаешь, то и спорить не буду: в конструкторы я мог. Была такая возможность, но! Не переходить же со ста шестидесяти на голенькие сто десять? Семья — она презренную капусту лю́бить!..
— Ну хорошо, — соглашаюсь, — не будем понимать наши мечты так буквально. Ты инженер, руководитель производства…
— Хи-хи! — он даже в кресле подпрыгивает. — Милай, не щекоти пятки! Снабжение и сбыт — это не производство. Это у нас цирк! Прохиндейство и черт вообще знает что! Я тебе про любимую службу могу не на фельетон, а на дю-дэ-ктив порассказать. Роман века напишешь! Желаете?
— Ах, вам не нравится? — подхватываю я, опять мимовольно соскальзывая в издевку. — Тем более — зря в конструкторы не пошел. Легче кошелек — легче и совести!
— И представь: отлично я это знаю. И тогда еще знал! Да, милай ты мой, ну кто ж этого не знает? Но! Ученый, сверстник Галилея, был, как ты помнишь, Галилея не глупее. И не знал, что вертится земля, но у него — увы! — была семья. Вот так приблизительно. Кто заводит жен и детей, тот оставляет судьбе заложников.
— А это еще что за вирши?
— Не вирши, а философия. Бэкон.
— Не знаю, не читал. Но фамилия свинская.
— Ты, милай, всегда был дико необразован…
Где-то тут его опять утащила к себе компания с малиновой красоткой. И хорошо сделала — иначе б мы вдрызг разругались.
Хотя бы потому разругались, что с некоторых пор известного рода шуточки действуют на меня, как на быка красная тряпка. Секрет этого юмора, получившего у нас широкую популярность в узких кругах, довольно прост. Берешь грешок, гаденький какой-нибудь, и ни в коем разе его не прячешь — наоборот, вертишь в разговоре у всех им под носом, как дорогой цацкой: вот, мол, да, некоторым образом приобрел-с, ну и что? И глядишь, ты уже не носитель грешка — ты уже выше этого, как человек широких взглядов. Ну, циник немножко, так в этом самая-то и соль. Стоит это недорого, в обращении удобно, эффект гарантирован!
Петькины шуточки о капусте и любимой службе были как раз в этом роде, и я уже набирался злости сказать об этом, но тут его увели, минут через пять он возник средь танцующих, и красотка в малиновом бархате опять вся искрилась, вскидывая и роняя пред ним долу роскошные свои руки. Он подпрыгивал, животик его тоже подпрыгивал, грозя вывалиться из фирменных вельветовых штанов. Австрийский батничек потемнел под мышками. Странно, но я за весь день как-то и не заметил, что Петька такой пижон — «весь в фирме».
Неожиданность этого открытия меня, наверное, и подкузьмила. Глядя на них, я стал думать, что человек, может, так и не привыкает к своему телу. Излишняя полнота, физические недостатки и болезни — это не мы, это на нас, как плохо сшитый костюм. А человек, каким он сам себе кажется, все-таки виден сквозь все, проступает. Так же, как может в нем самом проступать какая-то давняя боль — сквозь смех, ерничанье, танец… Не знаю, какое все это имело отношение к танцующей передо мной паре. Просто так: думалось — вот я и думал.
Петька пришел, плюхнулся в кресло и сказал, будто мы и не прерывали спора:
— Самым умным из нас был не я, а Октай.
— Гусейнов?
— Он, милай, он! В том сочинении один он написал правду: хочу, мол, дом — чашу полную. Без романтических затей.
— Ну у тебя и память!
— Провинция — она, брат, все помнить! К тому же разве мы не все того же хотели, только постеснялись написать? А? Скиснительные были — страсть.
Ну, ладно. Не стоит вспоминать всего, что было сказано. Думаю, приятного он почерпнул мало. Уж тут я и насчет шуточек его выложил, и что не все так уж любят капусту, ровно как и не все, знающие, что Земля вертится, искажают в отчетности этот смущающий начальство факт. Да и такими стеснительными, как он думает, тоже были не все. Даже красотка наша Шафига и та не постеснялась написать, что родит четверых детей, хоть все и ржали, как недорезанные, а Зоя — что у нее будет красивый и знаменитый муж… Не постеснялись? Так что ж помешало ему?
Все это я говорил, глядя в стол, чтобы не дать себя перебить. Но когда кончил, над нами повисло молчание, такое долгое, что мне стало даже неловко. Пригласил одноклассника поболтать, молодость вспомнить, а сам взял и к стенке его поставил — хорош гусь, а?
— Ладно, — забормотал я миролюбиво, — бросим эту тему и поговорим лучше о бабах. Где, кстати, наша Милка, где Зоя — ничего не слышал о них?
Он опять промолчал. Лицо его было бледно, лысина покрылась потом.
— Тебе плохо? — приглядевшись, с тревогою спросил я.
— Нет-нет. Это так… чисто алкогольное.
Достал платок, вытер лысину.
— Шафига… Шафига, если хочешь знать, была не красотка, а красавица — большая разница, милай! И уж она-то могла себе устроить любую судьбу, как теперь говорят. Стоило только пальчиком поманить… Да вот — не захотела.
— Да, я слышал… Она погибла, кажется?
— Погибла. Милка тоже недолго по тебе горевала, вышла замуж за одного тут… Потом в Невинномысск уехали. Ну а Зоя — Зоя моя жена.
— Вот как? — от удивления я чуть было не ляпнул про Вильку, да спохватился: мало ли кого кто любил четверть века назад? И только повторил: — Вот как?
И опять молчание повисло над нашим столом. Мне было как-то не по себе, будто я таки бог знает что ляпнул и теперь не знал, как выкрутиться. С радостью ухватился за первое подвернувшееся:
— Послушай, — сказал, — Октай — он ведь что? Здесь где-то?
— В Поселке.
— Ну?! Так давай возьмем коньячку, тачку… Нагрянем, а?
— Я адреса не знаю.
— Ерунда! В Поселке — да не найти? Давай! А то мы тут спорим…
— Визит к последнему, так сказать, мечтателю: осуществилось ли хоть у него? Пожалуй… — вяло полусогласился он. — Я только должен тут пару слов с ребятами… Ты посиди.
Сидеть уже я не мог. Мне загорелось немедленно смыться отсюда, увидеть новые лица… Чтобы ускорить это, я кинулся на поиски нашего официанта. Он стоял у железной, увешанной вазонами с зеленью решетки, прикрывающей вход в кухню, и глубокомысленно выстукивал что-то на кассовом аппарате.
Насчет коньячку мы с ним мигом договорились, но чуть я вытащил кошелек, он замахал руками и попятился от меня, как от черта, жалобно бормоча, что очень Петра Саныча уважает, что гость у них святой человек и вообще «не могу, никак не могу, дорогой!». Я попробовал сунуть бумажки ему в карман, но он так дернулся, что чуть не уронил один из вазонов. На нас смотрели посмеиваясь. Я почувствовал, что выглядим мы со стороны довольно нелепо, и обида, как хмель, густо ударила мне в голову.
Когда вернулся, и коньяк и Петька были уже на месте. Что, мол, за дела, строго, не садясь, спрашивал я, почему меня выставили идиотом? Он тянул меня за руку и уверял, будто Идрис ошибся, поскольку я приезжий; у них старый уговор, но на меня он не распространяется.
— Темные делишки тут обделываешь?
Да, согласился он, темные, но на пользу производству и только ему одному. Все равно, гордо заявил я, за счет всяких там производств пить не буду — и выложил деньги. Мы их перепихивали друг другу, разбили фужер, официант тут же его убрал, а Петька сдался и спрятал мои десятки в карман, но как-то так, что мне опять стало стыдно.