Страница 32 из 49
Конечно, мне тогда б и в голову не пришло, что властный и сугубо, неприятно деловой старик имеет какое-то отношение к любви. Тогда… Но теперь-то я знаю, что и власть, и слава, и любое дело, и то, что мы слишком возвышенно именуем призваньем, — все от одного корешка. И самая глубинная его суть — все та же жажда любви далеких и безымянных, которая и гонит нас ранней юностью прочь из круга родных.
Так, может, природа все это так и предусмотрела? И жажда славы и власти совсем не случайно сильнее всего в нас тогда, когда пора покидать гнездовое тепло и нести накопленный жар крови дальше, в люди?.. Ведь человек приходит в сей мир, чтобы создать свой круг любви, широкий, как можно шире! А бесконечность этого круга не есть ли уже власть и слава?..
Я так долго воображал стычку свою с Гришканом, такие готовил фразы, так был уверен, что окажусь в ней и прав, и храбр, что когда она действительно произошла…
Впрочем, какая там стычка! Он просто стоял совсем рядом, возле Левки-долбежника, а я как раз прилаживался прорезать шпонку в трансмиссионном вале. Хитрость этой работы в том, что вал раза в четыре длиннее станка. Раньше их резали лишь на большом расточном, и я очень гордился, — и меня все хвалили! — что взял это дело на себя, приспособив под свисающий конец вала монтажный домкрат на колесиках. Конечно, пока врезаешься, приходится то и дело бегать от станка к домкрату, выравнивая вал по уровню, но…
Уже двинувшись к выходу, Гришкан вдруг сделал шаг в сторону, ко мне:
— Зажми стол! — выкрикнул петушком. — И шпинделем подавай, шпинделем.
Я гордо выпрямился:
— Обойдусь…
И осекся, потому что — какой же я идиот! Господи! Конечно… Мучаюсь, за полсмены едва пару валов сделал, а все, оказывается, так просто. Элементарно, идиотски просто!
— Что он тебе сказал? — подскочил Мишка Шейдабеков.
— Что все мы кретины! Понятно? — сжимая кулаки, выкрикнул я и кинулся прочь, на улицу. Мне нужно было немедленно оказаться вне этих стен, хлебнуть влажной тьмы и там, в тишине, как-то примирить свою гордость со всем происшедшим. Оно как бы нечто во мне прищемило; эта боль долго жила, затухая, в горестном и не слишком похвальном недоуменье: как же это я так и не сказал заготовленной фразы? Пусть трижды был бы не прав, а надо, надо было сказать! А так — что ж я теперь, как же я?..
Это был едва ль не последний гришкановский визит в наш цех. Его перевели куда-то выше, в главк, или — что там тогда было? Кажется, уже совнархозы, точно не помню… А вскоре и мои жизненные стези сменились, сталкиваться нам как бы не полагалось уже, но судьба иногда странным образом подолгу кружит нас вокруг одних и тех же людей, подталкивая к ним, на что-то нам намекая…
Лет через пять я увидел Гришкана при пуске нового цеха высадки.
Репортаж об этом событии был первым поручением, данным мне республиканской газетой. Я очень этим гордился, суетился и возносился. Настолько, что, увидев Гришкана, тут же решил взять у него какое-нибудь интервью. Должности его толком не знал, понятия не имел, о чем спрашивать, и, как теперь понимаю, мне просто хотелось предстать перед ним в новом качестве, что было крайне, конечно, глупо, ибо он не помнил меня в старом.
Переходный мостик у главной клети стана был превращен в трибуну — там и стоял Гришкан, как всегда на полшага впереди всех, хотя начальство было и повыше. Нижняя губа его стала еще тяжелей, подергивалась еще презрительней. Казалось, он еле сдерживался, чтобы не плюнуть и не уйти.
Торжество и в самом деле срывалось. Подводил манипулятор. Накануне, при горячем опробовании, работал он здорово, а тут вдруг заколодило. Наладчики из бригады Левы Савицкого вертелись вокруг, как черти на сковородке.
Сам Левка, сбив с потного лба оранжевую каску, сидел на корточках перед распахнутым железным шкафом, в котором исправно щелкали и голубовато искрили сотни реле, и всматривался в их стройные ряды, ничего уже, видимо, не соображая.
— Савицкий! — скрежетнул вдруг под сводами гришкановский голос. — У вас, мне кажется…
Дальше я ничего не понял. Но зато видел, как медленно разгибался Левка, придерживая рукой затекшую поясницу… Левкина бригада монтировала электронику по всему Союзу, он был в своем деле далеко не пацан, но недоуменье и детская обида проступили в его вдруг обмякших губах. Я без труда читал свой собственный, давний вопрос: если это так просто, то как же я сам не дотумкал, как?!
Брать у Гришкана интервью мне расхотелось.
А потом прошло еще лет пятнадцать, и снова оказавшись на родном заводе, я неожиданно увидел старика без свиты, совсем одного. Узнал его и замер, дожидаясь лишь следующей вспышки, чтобы удостовериться наверняка и тотчас же подойти. Ведь так интересно!..
Пила снова выбросила сноп искр, это был он, вне всяких сомнений! У меня уже и фраза на языке вертелась:
— Я, видите ли, — хотелось сказать, подойдя, — один из тех болванов, кому вы когда-то объясняли, какие они болваны.
Ну и дальше, как разговор повернется… Но я почему-то остался стоять.
И опять пила выхватила его из тьмы — все такого же прямого, высоко откинувшего гордую сухую головку. Мясистая губа презрительно шевелилась, но что-то мне померещилось в ней верблюжье, долготерпеливое.
Верблюд — он тоже смотрит на мир свысока. Ни воспарить, ни терзать, ни гнать, как орлу, ему не дано, а глядит так же презрительно и устало, и ведь, пожалуй, с не меньшим правом, ибо может всегда смолчать, вытерпеть, дошагать. Тут в сущности сходятся какие-то странные, таинственные крайности жизни. Я невольно задумался о них, щурясь на сизоватое марево в конце пролета, где, медленно вращаясь на скошенных роликах, выпрямлялись и, серея, остывали стальные колбасы.
Когда, очнувшись, сошел я вниз, Гришкана уже нигде поблизости не было. Я испытал досаду и облегчение.
Но упрямая судьба свела нас еще, денька через три. Правда, тут уж заговорить было б труднее, но все-таки…
Накануне мы маленько гульнули с Толею Козаченко, когда-то токарем нашего ремонтно-механического, а ныне начальником сортопрокатки. Приятный вышел такой вечерок, и, снова шагая к Толе, я предвкушал шутливый, благодушнейший разбор малых мужских шалостей: кто как вчера добрался, да утречком подлечился, да как на кого пошумели…
Приоткрыв дверь кабинета, я было остановился — там кто-то сидел. Но Толя радостно закивал, замахал мне рукою: заходи, мол, заходи… Из-за стола торопливо поднялся.
— Извините, — сказал, — Юрий Давыдович, у меня встреча назначена.
Сидевший перед столом Гришкан чуть повернулся и скользнул по мне взглядом, лишенным всякого интереса. Просто убедился: пришли уже, да. И взялся за подлокотники кресла, чтоб встать.
— Так короче, — спросил, — что вы решаете? Нет?
— Я не рублю на корню, Юрий Давыдович, вы меня знаете, но… — Толя развел руками. — Обсудим на совете бригадиров, подумаем. Подумаем, Юрий Давыдович!
— Думайте! — Гришкан поднялся и, не прощаясь, вскинув седую головку, пошел к двери.
Я поспешно уступил дорогу. В профиль верблюжье в нем было особенно заметно.
Дверь хлопнула, и Толя картинно упал в кресло:
— Уф! Прям спас ты меня, старичок. Беда эти пенсионеры, — сказал сокрушенно, — сущее наказанье. Ходит тут, ходит, хуже прокурора. Придумал вот: все планово-распределительное бюро перестроить. А ради чего? Я тебя спрашиваю: ради чего?..
— Сильно он постарел, — сказал я. — А кем он теперь?
— Никем, слава богу! Лет Семь, как никем, на пенсии…
— Вот как? А ведь был где-то там, — я помотал рукой над головой.
— Был, да сплыл. Черт его к нам принес. На пенсию вышел и заявился: желает тут поселиться, надеется быть полезен. Квартиру ему дали, пропуск выписали… Зачем только? Я тебя спрашиваю: зачем? Создаем себе трудности по доброте душевной. — Толя встал и нервно прошелся по кабинету. — Он, видишь ли, душу вложил в этот завод! Ах-ах! Так что ж теперь — из меня душу вынуть? А старичина клещом, понимаешь, вцепился, записку директору, в народный контроль… И хоть бы по делу! А то — на адъюстаже сорок тонн затерялось, ах-ах! И что — при нем, скажешь, не водилось такое? А, ладно!.. — Толя обиженно отвернулся к окну.