Страница 28 из 49
Бажуков в самом начале танцев обычно уходил к Волге, сидел на обрывчике, обняв коленки руками, шевелил босыми пальцами и смотрел, как играли, пощипывали траву и пили воду отпущенные под вечер на свободу белые кони.
Иной раз коней отпускали пораньше, когда мы еще ужинали, и тогда Белый подходил к столу, влажно дышал в затылки, и его угощали сахаром и хлебом с солью, и даже девчонки уже не боялись, когда его мягкие замшевые губы подбирали с ладошки куски рафинада. Генка сердито смеялся «с наших слюней» и доказывал, что баловство скотину портит. «Иди, иди, — замахивался он чем-нибудь на Белого, — ишь на чо губу дует…» И Белый, гордо вздернув головой, уходил.
Сумерки потихоньку загустевали, солнце сваливалось за лес, багрило оттуда синеватые облака, у нашего клуба пустело, утихало, а Бажуков все не трогался со своего обрывчика — ждал, когда кони пройдут на люпинное поле и поднимутся на гребень холма.
Иногда и Химик, раздосадованный бессмысленной перепалкой; уходил к нему и, подгибая под себя полную ногу, тяжело плюхался рядом.
— Вот ведь, — сокрушался, — и не переспоришь его ни в чем. До чего упрям!
— Ты не спорь! — советовал Бажуков, сердито сплевывая сквозь зубы.
— Так ведь врет.
— А ты или не слушай — пусть себе гавчит! — или кулаком по сопатке, и точка. Другого они все равно не понимают. Я таких насквозь знаю!
Химик вздыхал, молчал, потом спрашивал:
— Слушай, Николай, с чего ты такой злой? Ну что ты о нем знаешь?
— Пусть и не знаю, а гаденыша за версту чую.
— Брось… Он, конечно, немного хвастун, немножко брехло, но вообще-то нормальный парень. Не один он такой.
— А ты послушай, чем он все выхваляется. А? Чем?
— Вот те раз. Что считает хорошим, тем и хвастается, — удивлялся Химик, — а чем же еще?
Бажуков не отзывался. Химик вздыхал и говорил, хлопая его по коленке:
— А вообще, Николай, согласись: невзлюбить человека только за то, что у него культурешки мало, — так это неумно…
Бажуков отмалчивался, поплевывая в речку и морщась.
Иногда во время таких-дискуссий и я сиживал с ними, а чаще танцевал или шел со всеми гулять к заброшенному совхозному саду. Со мной под руку шла Люда Поливода, а впереди, этак небрежно бросив на Наташкино плечо руку, — Генка.
4
В сельпо, кроме водки и засохших конфет, почти ничего не было, а совхоз давал нам только картошку, мясо и молоко. Томка шумно бунтовала, и к концу второй недели нас с Бажуковым отрядили в район за продуктами. Приехали мы туда часика в два и очень быстро все закупили, набили рюкзаки и могли бы возвращаться, но Бажукову загорелось звонить в Редкино.
Пошли на почту.
Народу там было немного, мы полюбезничали слегка с телефонисткой, назвали ее лапушкой, Редкино нам дали быстро, да Бажуковой, как назло, не было на месте — «вышла в цех», и Николай ужасно расстроился. То есть он ничего такого не показал, но я его уже знал немножко и поспешил сказать, что времени у нас еще вагон, пусть подождет минут десять и попросит набрать снова…
Он звонил еще раз пять, и все время то «вызвали куда-то», то «вышла», и с каждым разом его лицо делалось все неподвижнее и будто скуластее. А до катера оставались минуты.
— Бог ты мой, — удивлялся я его упорству, — ну, пошли телеграмму, передай через кого-нибудь… Тоже мне проблема в наш век — с женой поговорить!
Он помолчал, потом сказал: «Ладно, не зуди!» — и заказал тот же номер, но теперь уже «кто подойдет».
Когда мы вышли наконец из обшарпанного здания почты и я спросил, все ли в порядке, он ответил коротко: «Да. Все здоровы».
На катер мы, понятное дело, опоздали, и я пошел побродить по городу, попить пивка, а Бажуков остался на дебаркадере, и, когда я вернулся, он все так же сидел, прислонясь спиной к рюкзаку и обхватив руками стрекозино-тощие коленки.
В Юрятино мы вернулись часов только в одиннадцать.
Катерок, скользнув по берегу прожекторным лучом, отвалил, и стало очень темно. Последние дни погода вообще портилась, хмурилась, и сейчас было сплошь наволочно — ни звездочки. Черно, маслянисто поблескивала Волга, а землю заливала такая чернота, что каждый раз, когда я опускал ногу, невольно подкатывал детский страх, что она провалится в какую-то бездну. В самом конце деревни, на магазине, подслеповато желтела единственная лампочка. А тут еще тишина какая-то неестественная — без скрипов, без шуршания листвы и дальнего собачьего бреха.
Мы уже поворачивали к клубу, когда сзади что-то тихо хрупнуло — точно кто-то, изготавливаясь к прыжку, наступил на сухую веточку. Бажуков резко дернулся и метнул туда лучом карманного фонарика. На углу прогона стояла пара. Мужчина заслонился от света длинной рукой, а женщина спрятала лицо за его плечом.
— Это ты, Николай? — спросил Генка. — Да не свети в глаза…
— Прости, — сказал Бажуков, отводя луч. — В темноте померещилось.
— Откуда так поздно?
— Со вторым катером.
— А… Ну, бывай.
Женщина не проронила ни звука, но светлое Наташкино платье было слишком приметно.
В нашей комнатешке было темно и душно, и, раздеваясь, мы то и дело натыкались на тумбочку, на соседей, которые ворочались, не просыпаясь, и сладко чмокали губами.
Потом, когда уже улеглись и установилась чуть шуршащая сеном тишина, я вдруг вспомнил, как сторожко дернулся на треск Бажуков, и подумал, что и он, поди, чувствовал себя в темноте неуютно. Это почему-то мне показалось смешным, и я хмыкнул.
— Ты чего? — спросил Бажуков.
— Чего — чего?
— Смеешься…
— А… В конце прогона, — сказал я, сворачивая на другое, — сеновня больно хороша. Тепло, запашисто…
— Ну? А ты при этом с какой стороны? — зло спросил он.
— Да так… Обидно, знаешь: пока умные делом заняты, все дуракам достается.
Ответил он только минуты через три, когда я уже думал, что он спит.
— Ладно, — сказал вдруг. — Что твое, то другим не достанется, не боись.
Назавтра было все так же тихо, беспросветно наволочно и несколько раз принималось крапать, но — и только. Пыль из-под колес летела высоко, и духота как будто даже усиливалась от туч. К тому же налетела тьма-тьмущая комарья. За ужином мы, как кающиеся грешники, усердно нахлестывали себя по щекам и шеям, и Саня Аяков шипел, делая страшные рожи: «Ишь, гудят, «мессершмитты» проклятые! Я вас!»
Кожа у Сани была нежная. От каждого комариного укуса на ней вспухал этакий розовый бугорочек — как чиришек вскакивал. Поэтому он был особенно зол и не смягчился даже тогда, когда пришел Генка со своей непременной бутылкой.
— Сегодня ты лучше б бутылку «Тайги» принес! — сказал Саня с досадой. — Всю кровь выпили… Грудь затоптали!
— Эка! — объявил Генка, — Мы всё моментом!
Он вскочил на скамью и стал обламывать тонкие рябиновые веточки. Они хрупали в его руках легко, но отдирались только вместе с длинной полоской серой кожицы, и эти ранки на ветках четко белели в сизом воздухе сумерек.
Все почему-то обрадовались, развеселились…
— И мне, Генка, и мне!
Генка старался.
Саня Аяков уже прилаживал на оголившийся сук транзистор, а Генка обмахивал с разными ужимками Наташку, и та улыбалась, как всегда, замедленно и лениво, а Люда Поливода кричала Сане, чтобы он нашел что-нибудь танцевальное или тащил гитару… В общем, все шло по своему кругу, как и в первые дни, только сумерки начинались чуть раньше.
— Пошли-ка лучше на бажуковский бережок, — сказал я Химику, — надоели эти танцы, эти игры надоели…
Бажуков сидел на своем обрывчике.
— Что не танцуешь? — спросил Химик, отдуваясь и валясь рядом с ним на траву. — Такой стройный — и не танцуешь! Или набегался?
— Набегался…
Бажуков помолчал, потом резко, сминая в пальцах окурок, добавил:
— Да и вам удивляюсь: как вы с ним… просто рядом можете?
— Это ты про Генку? — беспечно спросил Химик. — Хороша хмурая Волга, братцы, а? Хороша! Свинцовая такая… У тебя на него зуб, а мы…