Страница 20 из 21
А потом вместе с теплом вернулись человеческое достоинство и стыд.
Первая мысль была о Сачкове. Он держался левее меня и должен был выбраться на северный край островка.
Я побежал вдоль берега, окликая Сачкова. Ни звука… Темнота… холод… звезды… Быть может, моторист вылез южнее?
Дважды обежав остров, я наконец увидел Сачкова. Он был всего в десяти метрах от берега и, как показалось мне, вовсе не двигался. Я окликнул его… Из упрямства или от слабости Сачков не ответил на голос, а только мотнул головой.
Я влез в воду и схватил… шар. То, что представлялось в темноте головой моториста, оказалось большим стеклянным поплавком в веревочной сетке. Тысячи таких шаров, смытых штормами, блуждают во время путины у побережья Камчатки. Поплавок медленно подплывал к берегу, покачиваясь на пологой волне.
В это время я услышал скрип гальки. Кто-то низкий, в черном бушлате семенил по камням. Я окликнул смотрителя, но в ответ послышались собачий визг и звяканье бубенца: коза и собака подбежали ко мне одновременно.
Лайка ткнула мне в руку мокрый нос, отбежала и остановилась, проверяя, пойду ли я следом за ней.
Потом она стала тявкать. Она звала к маяку, на восточную сторону острова, но я, все еще надеясь увидеть Сачкова, снова повернул к берегу.
Собака умчалась в темноту. Я медленно побрел вдоль тихой воды.
Лайка тявкала все настойчивей, все громче.
Сачков настолько обессилел, что не смог подняться на скользких камнях.
Она забежала вперед и ждала меня на восточном краю островка, у самой воды. Не видя причины собачьего беспокойства, я хотел направиться дальше, но лайка вцепилась зубами в край тельняшки. Она тащила меня прямо в море.
И тут я заметил Сачкова. Моторист лежал ничком в воде, метрах в пяти от берега. Очевидно, он настолько обессилел, что не смог подняться на скользких камнях.
Бедняга… Он выпил сегодня больше, чем за всю свою жизнь. Минут сорок я вытягивал и складывал ему руки, и с каждым взмахом изо рта моториста, как из хобота помпы, хлестала вода.
Наконец я услышал, как вздрогнуло сердце. Сачков был холоден, неподвижен, тяжел, но веки уже дергались, и маятник потихоньку вел новый счет времени.
Я с трудом втащил — моториста в сторожку и, прислонив к стене, стал искать спички.
Кто-то спал на топчане у печи. Я нащупал небритую щеку, пальцы, плечо. В кармане бушлата громыхнул коробок…
…Вспыхнула спичка. Ничего тревожного. Все, как прежде, весной… Фотографии портартурцев между двух рушников, медная корабельная лампа на проволоке, самодельный, выскобленный добела стол. Чайник, кусок хлеба, две банки консервов. Видимо, хозяева недавно поужинали.
На топчане, уткнувшись носом в подушку, спал сменщик смотрителя. Странное дело — парень не снял даже сапог.
Круглые стенные часы — гордость смотрителя — пробили десять. Я зажег лампу и осмотрелся внимательней. Первое впечатление было, что сменщик пьян — так неестественна, напряженно-неловка была поза спящего. И только встряхнув фонарщика за плечо, я понял, что он мертв…
Рот его был широко раскрыт, подушка искусана и облита какой-то зеленой, кисло пахнущей жидкостью. Искаженное, точно от удушья, потемневшее лицо и сведенные судорогой пальцы напоминали о тяжелой агонии.
Смотрителя в комнате не было. Спотыкаясь на скользких ступенях, я кинулся наверх.
Дядя Костя лежал на фонарной площадке. Стекла маяка были открыты, и часовой механизм жужжал, поворачивая круглый щиток. Возле смотрителя были рассыпаны спички. Видимо, еще днем, почувствовав себя дурно, дядя Костя пытался зажечь фонарь. А может быть, и зажег, но не смог закрыть ветровое стекло…
Смерть подшутила над дядей Костей, изуродовав усмешкой его доброе лицо. Брови старика были высоко вскинуты, один глаз прищурен, рот широко растянут. Казалось, он вот-вот зашевелится и просипит: «Пойду, братки, поморгаю японскому богу».
Я наклонился к старику и снова почувствовал дурной, едкий запах. Пятна высохшей рвоты виднелись на бушлате и железном настиле.
Обеими руками смотритель держался за ворот. Пуговица была вырвана с мясом и лежала поблизости. Я сунул ее в карман.
Кровь токала в голову — мне было жарко. После ледяной ванны и хлопот с мотористом я соображал очень туго. Убиты? Когда, с какой целью? И ни одной царапины… Удушены? Кем? Ерунда.
Я спустился в пристройку, где хранились запасные горелки, флаги, ракеты, и раскрыл вахтенный журнал на 14-м сентября.
«…6 час. Ясно. Ветер три балла. В четырех милях прошел китобоец. Курс — норд…
…11 час. Ясно. Две японские шхуны. Название не установлено. Курс — зюйд-ост».
Угловатым стариковским почерком, похожим на запись сейсмографа, было отмечено все, что видел дядя Костя в тот день.
Танкер. Кавасаки. Снабженец. Опять китобоец. Никаких происшествий… И, только взглянув вниз, в правый угол, куда заносят все, что относится к корабельному распорядку, я увидел запись:
«2 час. пополудни. Обед обыкновенный. Гречн. каша, две банки рыбн. конс. Урюк.
2 час. 50 мин. Приступлено к текущим работам, как то: окраска станины ветряка, расчистка двора.
3 час. Младший фонарщик Довгалев Алексей лег на койку, сказавшись больным. Резь в желудке. Рвота. Есть подозрение в части рыбн. конс. Приняты меры. Сознание ясное.
3 час. 30 мин. Те же признаки в отношении начальника маяка. Жалоба на огонь в желудке. Рвота. У Довгалева А. Н. судороги, пена. Сознание ясное.
3 час. 47 мин. Потемнение в глазах. Синюха конечностей. Будучи спрошен о самочувствии, ответил: «Рано хоронишь… не вижу огня». После чего признаков не обнаружено».
Слово «признаки» было зачеркнуто, а сверху аккуратно написано «пульса».
Дальше я не читал. Мне почудилось, будто вместе с туманом к острову приплыл пароходный гудок. Он звучал нетерпеливо, хрипло, ритмично. Или то жужжал, резонируя в башенке, часовой механизм?
Маяк был мертв. Слепым, тусклым глазом он смотрел в темноту.
«Две вспышки на пятой секунде». Я помнил только одно: огонь!
Но легче было зажечь бревно под дождем, чем огромную лампу с какими-то странными колпачками вместо горелок. Оплетенная медными трубками, неприступная и холодная, она отражала всеми зеркалами только свет спички. Из краников на руки брызгал не то керосин, не то смазка.
А гудок ревел все настойчивей, все тревожней… Огонь!
Теперь я уже различал иллюминаторы пароходов, выходивших из-за мыса Зеленого. Временами туман расходился — тогда открывались мерцающие цепи огней.
В коробке оставалось не больше пяти спичек. И вдруг я понял — маяк не зажечь. Возбуждение, охватившее меня при виде огней, сменилось ровным, спокойным упрямством.
Я спустился на площадку и стал складывать в кучу все, что накопил смотритель: жерди, цыновки, доски, порожние ящики. Затем я подкатил бочку и старательно облил керосином всю груду.
Огонь! Он поднялся выше мачт, выше маяка, к самым звездам. Теперь только слепые и спящие не заметили бы сигнала.
Я схватил обрывок смоленой сети, зажег и, поддев на бамбуковый шест, стал размахивать в воздухе куском огня.
Что было дальше, помню плохо. Море стало раскачиваться, точно собираясь опрокинуться на остров. Маяк накренился. В воздухе поплыла какая-то чертовщина из стеклянных палочек и запятых.
Я схватил обрывок смоленой сети, зажег и, поддев на шест, стал размахивать в воздухе куском огня.
Кричали птицы. Море клубилось теплым паром. Я лез по винтовой лестнице в рассветное небо. Подо мной громоздились тучи, наверху, по чугунным исшарканным ступеням, бежали цепкие ноги смотрителя. Дядя Костя поднимался все выше и выше над морем. Стал виден весь океан с дорогами ветра, с зелеными островами и кораблями, плывущими в разные стороны.