Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 46



А вдруг все-таки – он? – подумалось дьякону.

Ну и что? – возразил он сам себе. Даже если он. Что изменится? Ясно же как Божий день, что все его сочтут психом, и Сергия вместе с ним – и меня заодно. История повторится, все кончится впустую.

С чего это? – озадачился он. – С чего это я думаю о себе словно уже пошел за ним?

Но ведь он судить явился? Как же я не боюсь? – вдогонку летела мысль. А из-за нее и опережая ее – другая, как озарение: а может, не судить пока, а еще раз проверить, испытать? – и третья мысль, опережая вторую, забежала, обогнав ее, спереди, остановила ее и сказала: так и есть!

– Ну? Идешь, что ли? – спросил Петр уверенно.

– Иду! – сказал Диомид.

По дороге в храм Диомид, обладающий авантюрным складом ума, стал уговаривать Петра, не откладывая, попробовать явить себя людям.

– Мы им вместо обедни утреню устроим, – убеждал он Петра и о. Сергия, который лицом был внимателен и согласен, но в душе его как-то коробило: непривычно, страшно. – Сразу открываем Царские Врата, врубаем, значит, свет, старушки, конечно, удивятся, а тут ты (о. Сергию) с кадилом пошел, пошел, я хору подкидываю: «Хвалите Имя Господне», – они сдуру зааллилуют, знаю я их, потом рванем «Благословен еси Господи», ну, в общем, как обычно: жены мироносицы, ангел с вестью – и тут являешься ты (Петру). Ты (о. Сергию) падаешь на пол, кричишь: «Миром Господу помолимся!» – я тоже в истерику впадаю…

– Зачем? – перебил его Петр.

– Чего?

– Зачем людей смущать?

– Ты их испытывать пришел или нет?

Петр задумался.

И светло (и все светлее) было у него на душе, и тяжело (и все тяжелее). Не понимал он себя, нестерпимо хотелось лишь одного: чтобы ушло из этого мира то, что уйти должно, и осталось лишь то, что остаться должно.

Петр сел в сугроб, опустил голову.

Диомид и о. Сергий стояли смущенно над ним.

Взглянули друг на друга.

Поняли.

– Ах, Господи, как жить-то тяжко! – воскликнул Диомид с тихой печалью.

– А надо, – сказал Петр. И встал, утерев слезы. Улыбнулся. – Пойдем попробуем, в самом деле.

Петр не знал молитв. Он стоял в дрожи, в какой-то лихорадке, и говорил мысленно лишь одно: «Боже, помоги мне! Боже, помоги!»

Служба шла, слов он не разбирал, смысла не понимал – ждал.

И вот оказался среди людей – как-то сразу, неожиданно увидел о. Сергия, распростертого перед ним на полу, увидел диакона, воздевшего руки в священном ужасе, увидел морщинистые лица старух в платочках; и женщин, и вдовиц, и редких мужчин, и отрока какого-то с льняными волосами. Он улыбнулся, подошел к отроку, возложил ладонь на голову его – и увидели все, как торчком встали легкие волосы на голове.

Отрок вдруг завизжал и выбежал, за ним побежали и все.



11

К вечеру в Полынске только и разговоров было о том, как поп с дьяконом упились до чертиков, вместо обедни начали утреню служить, а потом вылетел, как ошпаренный, из-за Царских Врат небезызвестный Петрушка Салабонов, тоже пьяный в дым, схватил какого-то пацана и стал трепать его за волосья, а дьякон тем временем молодуху прижал под иконой Варвары Великомученицы (молодуха сама на дьякона налетела и долго в него тыкалась, не имея с перепугу ума обойти его справа или слева, а все норовя повалить препятствие). В общем, набезобразничали батюшки, посмеивались полынские обыватели.

Тем же днем о безобразиях в полынской церкви стало известно епархиальному управлению. Архиерей послал срочно представителей, те наутро явились, увидели храм запертым, на паперти сидел полуголый и босой дурачок Кислейка, приходящий раз в неделю из пригородного села Кузбаши полюбоваться на внутреннюю красоту храма. Кислейка не чувствовал холода, а рассказать об этом не мог, потому что был немой. Вчера он был на службе и испугался, и убежал вместе со всеми, и пошел домой, припрыгивая на снегу и любуясь отпечатками своих ступней. Озоровал: шел задом наперед, представляя, как он всех обманул, смеялся, очень был этим доволен. По этой же дороге ехал председатель сельсовета Кузбашей Торопырьев, всегда не любивший Кислейку за то, что Кислейке-идиоту ничего не надо и он, тем не менее, счастлив; Торопырьев же был постоянно обременен надобностями общественными и личными. Вот и теперь он вез дюжину электролампочек, выпрошенных в районном отделе снабжения для освещения инкубатора, и мучился, как эту дюжину поделить. Сволочь снабженец, хоть он и привез ему три килограмма парного мяса, не согласился написать в накладной восемь лампочек, так дюжину и написал. Четыре – себе, две – главному инженеру, считал в уме Торопырьев, две – в школу, хоть умри, одну – в сам сельсовет, одну – Тоне-библиотекарше, нет, ей две: одну в библиотеку, другую домой, хотя Торопырьев и без света обошелся бы, общаясь с нею, но Тоня на ночь любит книжку почитать. Сколько получается? Тринадцать ламп получается, где еще одну взять? Себе – три? Но жена проверит по накладной, она велела четыре, не меньше. Главному инженеру одну, а не две? Обидится, уйдет, давно грозится уйти в город, а у него золотые руки, он и за слесаря, и за токаря – за всех… Или посоветовать Тоне: уходя из библиотеки, брать лампочку с собой? Тоже обидится… Так он размышлял, «газик» подбрасывало на ухабах, шофер, искоса поглядывая на начальника, дышал аккуратно, потому что забегал к шурину, пока начальник хлопотал по делам, и погрелся у шурина, как это принято по-родственному. И вот машину тряхнуло на незамеченной шофером выбоине, и он, как бы заглаживая вину и заодно наказывая машину, что разогналась, когда не просили, резко затормозил. Торопырьева бросило вперед, он ударился головой о стекло, но это пустяки, сквозь шапку не больно, не в том беда – коробку с лампочками он не удержал в руках, она упала, и там треснуло.

С проклятьями Торопырьев открыл коробку и увидел, что две лампочки разбиты.

Досталось шоферу, досталось дороге и ухабам, досталось и черту, досталось и всему общественному строю, существующему вокруг, досталось и главному инженеру, и жене-привереде, и даже Тонечке-библиотекарше досталось – так неуемно злился и матерился Торопырьев, а шофер изнемогал от желания засмеяться и невозможности это сделать.

Тут они и увидели Кислейку.

– Задавить бы дурака, – сказал Торопырьев. – Зря только землю топчет.

– Давить подождем. А – напугаем, – сказал шофер.

Дорога была под горку. Шофер сбросил газ, и машина бесшумно покатилась самокатом. Подъехала чуть не вплотную к Кислейке – и тут шофер дал мотору холостых оборотов, двигатель взвыл, шофер нажал на тормоз, но не учел скользкости дороги – сбитый Кислейка упал.

Не успели Торопырьев и шофер испугаться, он вскочил и замахал руками, крича:

– Куда ж ты едешь, так твою так?! На людей едешь? Сукин ты сын! И ты сукин сын! – назвал он отдельно, разобрав, что в машине двое.

– Заговорил! – удивился шофер.

– Это мы еще разберемся! – сказал Торопырьев. – Кто заговорил, а кто нарочно молчал и под дурачка прикидывался! Садись! – открыл он дверь, приглашая Кислейку.

Но Кислейка стоял с таким видом, будто желал заглянуть сам себе в рот и увидеть, что там произошло. В ответ на предложение Торопырьева он сказал:

– С активностью, соответствующей текущему моменту и требованию времени! – свистнул, гикнул и помчался обратно в Полынск.

Происшедшее он связал не с машиной, а с тем, что произошло в церкви.

Вот и явился и сидел на паперти, неизвестно чего ожидая.

Приезжие расспросили его, он отвечал охотно, но бестолково.

Несколько раз заставили его повторить и насилу наконец поняли, что случилось.

Дома ни о. Сергия, ни Диомида не застали. Что ж, с пустыми руками возвращаться? Позвонили в епархию, доложили, что выяснение обстоятельств и розыск священников займут несколько дней. Им велено было разобраться во всем дотла – чего они и сами желали.

Звали их Иван и Яков, были они братья.

Оказался в Полынске и шофер Торопырьева Василий Ельдигеев. Дело в том, что Торопырьев, окончательно разозлившись, выгнал его из-за руля и приказал идти пешком в наказание за пьянство (учуял-таки), за вредительство (лампочки разбил) и за хулиганство (человека чуть не задавил). Обиженный Василий решил жаловаться, а в Кузбашах ведь на Торопырьева управы не найдешь, надо в Полынск возвращаться, тем паче – ближе. И он пришел к шурину, рассказал ему про свою обиду. Шурин сочувствовал и кричал, что сейчас же пойдут не к властям, на которых нечего надеяться, а прямо в суд подавать на Торопырьева заявление за оскорбление личности. Кричать кричал, а в суд не вел, все подливал родственнику, жене его это надоело, она выгнала обоих. Они пошли тогда в столовую при гостинице: место теплое, знакомое, там всегда своих много.