Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 96

Гончаренко повернул к нему голову, все еще продолжая стонать.

— Ну, чего воешь!.. Ну, чего, неразумный, больно?

— Страшно, — сквозь сон ответил Гончаренко. — Ох, как страшно.

— Ну, вот и страшно. Чего страшно? Смерти бояться нечего. Смерть — дура. Не дите ж ты малое.

Старик помолчал и грустно добавил:

— Единый раз помирать. А ты не бойся — не помрешь. Зря голосишь. Руку оттяпают, может. А помереть

не помрешь. Хотя что хуже — это неизвестно… А вот я — то помру. И не жалко.

— Жить хочется, — прошептал Гончаренко, у которого от выкриков свело в гортани.

— Ну что же… И будешь жить, говорю. А я вот помру, замечай. И жизни не жалко. Чего в ней для нашего

брата, для серого? Нет ничего, окромя мук да страданий. И на войне страждем, и дома страждем — голод, без

земли. Только и хотелось одно, чтоб дома помереть. Своих повидать. Е-эх! А помереть-то не страшно, милый.

Так, дух отойдет от человека, и конец.

Спокойствие соседа перед лицом неминуемой, близкой смерти подействовало на Гончаренко как-то

ободряюще. Он перестал стонать.

Помолчали.

— Грамотный будешь? — спросил наконец бородач.

— Грамотный.

— Ну, вот… Как, помру я — у меня под головами книжка есть. Там прописано, откуда я. Где моя

домашность. Вот и напиши письмо, как поправишься. Домашним-то. Жене моей напиши — Марфе

Тимофеевне… Чтобы зря не убивалась. Мертвому-то все равно, а живого горе, как червь листок точит. Да чтоб

не расстраивала хозяйство… Хочь и хозяйство полторы овцы, да все подспорье. А то ведь по миру пойдут…

если не пошли уже. Напишешь, что ли?

Гончаренко утвердительно кивнул головой.

— Ну, вот и спасибо. Вот и утешил старика… И напишешь еще поклон деткам и мое родительское

благословение. А Марфе Тимофеевне напишешь, чтобы не печалилась… печаль, как ржа, силы ест. Пускай за

плотника, за Тарасова, замуж выйдет. Он вдовый, хоча и четверо сирот на руках. Да вместе легче им будет. Даже

любил ее плотник… Тарасов. Да за меня отдали. Эх-эх…

Старик снова помолчал, а затем уже тихим шопотом добавил:

— И еще напишешь, чтоб долг получила с Сапунова… три меры ржи. Мужик он, Сапунов, загребистый,

стервец… Обидеть вдову может.

— И не страшно тебе, отец, умирать?

— А чего страшно? Не страшно, говорю… Жить трудней. А может, на том свете полегчает. Ну, да погоди,

милый… Трудно мне… Что-то режет сильно… Помолчим, давай. Может, смерть придет… Тихая да радостная…

от неволи.

Последнее слово старик произнес шопотом. Совсем закрыл глаза и еле слышно, только губами произнес:

— Одна для нашего брата… на, этом свете утеха, смертушка… она избавительница.

*

А в соседнем вагоне, на подвесных, пружинных койках, как в люльках, раскачивались друг против друга

Сергеев и взводный офицер Соколов.

Сергеев чувствовал себя неплохо, и только слабость от сильной потери крови давала о себе знать

настолько сильно, что даже лежа у него по временам кружилась голова и мутилось в глазах. Сергеев был ранен

не опасно. Пуля, которая попала ему в голову, только разорвала кожу от темени к уху, не повредив кости. Уже за

время пути рана его начала подживать, и если бы не сильная физическая слабость, он чувствовал бы себя

совсем неплохо.

Поручик Соколов был в худшем положении. Его раненое, плечо мучительно ныло, и эта боль временами

вырывала из его судорожно стиснутых губ сдавленные стоны.

Под скрип койки и стук колес о рельсы Сергеев размечтался. Георгий третьей степени, красовавшийся на

его гимнастерке, новые погоны поручика были для него необычайно интересны и приятно волновали его

воображение. Он мысленно представлял себе, как явится домой, на Кубань, героем войны и боевым офицером.

Представлял себе радость отца, матери, гордость сестренки, завистливое уважение товарищей.

Другие мысли, посещавшие его мозг, были воспоминаниями о дорогом и далеком женском лице, с

лучистыми карими глазами в изогнутых дугах бровей, в рамке белой с красным крестом косынки. Капризные





губы Анастасии Гавриловны, ее черные завитки волос, мелодичная речь, стройная фигура как живые стояли в

его воображении.

Знает ли она о его производстве? Что думает она о нем?. Помнит ли тот вечер, когда он был так

безобразно пьян н наделал глупостей?

Лицо Сергеева бледнело от волненья.

“Если бы она была здесь вместе со мной. Как бы было хорошо. Я бы рассказал ей все-все… И она,

наверное, поняла бы меня… Милая… милая”.

— Сергеев, — глухо спросил Соколов, скосив взгляд в его сторону, — как вы себя чувствуете?

— Неважно.

— Ха! И даже производство не радует?

— Оставьте неуместные шутки, господин подпоручик, — вспыхнул Сергеев.

— Извольте… Я это по-приятельски. Мне очень худо. Жмет руку. Ну, и желчь кипит.

Сергееву стало неловко.

— И поймите, Сергеев, — продолжал Соколов, кривя гримасой губы, — не боль физическая мучит. Ее

переношу легко. Страдаю я морально. Вы помните… Ведь то, что было под Айраном, — хуже предательства. В

штабе сидят мошенники, пьяницы и растери. Сколько положили народу и во имя чего? Наконец, когда победа

досталась, правда, дорогой ценой, — извольте радоваться — приказ отступать. Ну, на что это похоже?

Оказалось, что в штабе не прочитали приказа как следует… И получилось хуже прямой измены… Хуже, хуже…

И потом, во имя буквы приказа, когда мы заняли Айран, — отступать.

Сергеев молчал.

— Ну, что же это, Сергеев? Разве можно быть спокойным душою за родину, когда такое творится вокруг.

Вот чем я болею… Грязной тряпкой их всех из штабов вышвырнул бы…

— Неужели везде так, как у нас? — отозвался Сергеев.

— Да говорят… Подумать только: три корпуса, сто с лишним тысяч положили в Мазурских болотах. Это

раз. Предательство и идиотизм наших штабов… Вместо пуль и снарядов на позицию шлют вагоны с иконами и

всякой дрянью. Мы терпим поражение за поражением. И если не погибла Россия до сих пор, то только

благодаря миллионам жертв, героизму офицеров и солдат. Разве так можно воевать?

— Но что смотрит царь! — не подумав, сказал Сергеев.

Соколов, вздохнув, промолчал. Но сбоку, через койку от Сергеева, приподнялась голова, тупоносая, в

бороде с проседью, и сказала:

— А вы, милорд, не очень-то на царя надейтесь. Бесполезно.

— Как так? — опешил Сергеев.

— Очень просто. Царя свергли. Теперь в России революция.

— Не может быть!

— Это сумасшедший какой-то, — в один голос закричало почти полвагона. Стоны и вопли, как по

волшебству, смолкли.

— Именно так, господа… А насчет моих умственных способностей прошу не беспокоиться. Я офицер

для поручений при генеральном штабе, имею точные сведения. Они пока для фронта держатся в секрете. Нет

инструкций. Солдаты, знаете, озлоблены войной, частично офицерским составом. Пока штаб выжидает

директив. Но вы, господа офицеры, возвращаетесь в тыл и обязаны знать эту великую новость. Гнилой строй

рухнул. Теперь народ через свое Учредительное собрание выскажет свою великую волю. Стране будет дана

желательная конституция. Итак, господа, поздравляю вас со свободой!

Эта новость вначале ошеломила всех, а потом взбудоражила офицерский вагон так, что шум и крик в

течение целых часов создавали у Сергеева такое впечатление, точно он не в вагоне ехал, а находился в гуще

ярмарки.

До последней минуты Сергеев никогда еще не слышал о революции и не представлял себе такой

возможности, как свержение царя. Не зная, радоваться ли ему или печалиться, он только перекрестился.

Между тем офицера генерального штаба, как выяснялось, едущего по болезни в отпуск, наперебой

расспрашивали, сопровождая его ответы охами, ахами, и в тех местах, где ответы принимали фривольный

характер, громкая смехом.