Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 59

В тридцать восьмом году мой муж отстал от своей полюбовницы и вернулся домой. Не прогонишь: к детям вернулся. А они смотрели на него опасливо, как на чужого, не шли на руки, не давали прикоснуться к себе. У меня спрашивали, показывая на отца пальцем:

— Мам, он зачем к нам пришел? Чужой дядька.

— Жить пришел. Он ваш отец.

— А где раньше жил? Он кормиться пришел к нам?

Я молчала.

— Мы его боимся. Пусть уходит.

Так и остались навсегда чужими дети и отец. Родился у нас третий сын, и мужа забрали на финскую войну. Вернулся он с финской сильно контуженный и вскоре умер.

…В сорок первом году, вот в такую же сенокосную пору, у нас тут стояла жара. Я шла с луга, еле ноги волочила. Намотала руки литовкой, плечи болели, сожгла их солнцем, устала до смерти. Сердце почему-то ныло, предчувствовало что-то недоброе. Я тогда сильно беспокоилась о детях. Их было, трое. Самому большому — Пете — только что минуло двенадцать лет, среднему — Ивану — девять, а самому меньшему — Коле — два годика. В то время в колхозе садика не было, ребятишки оставались дома без надзора, и уж не обходилось без того, чтобы они чего-нибудь не набедокурили. Я боялась, что подожгут хату, а хуже того — сами в огонь попадут, боялась, что утонут в реке, она вон протекает за нашим огородом, там они всегда купались… А по шоссе и в то время уже сновало много машин: станут перебегать дорогу и — под колеса. Далеко ли до беды? Так вот, подхожу к хате, а навстречу со двора выскакивает Зоя. Глаза круглые, испуганные, как у кошки, за которой кто-то гонится. «Ну, видать, беду несет мне», — подумала я и схватилась за плетень, ноги отказались идти, отяжелели, не поднять.

— А-а-а, нянь! — кричит. — Скорей сюда беги. Я заждалась тебя.

— Ай, что случилось?

Я уже представила детей мертвыми: лежат на земле рядышком, а вокруг люди столпились, поджидают меня, мое горе разделить…

А Зоя увидела, что я напугалась, рот раскрыла и не знает, что сказать.

— Чего молчишь? Говори! Где дети?

— Да подожди ты, нянь. Германец напал. — Зоя заплакала.

— Какой германец? На кого напал?

— На нас! Война началась. Война!

— Война, вот что!

Всего я ожидала, только не этого. И не могла я в тот момент до конца постичь тот ужас, который таился в слове война! Я будто оглохла, не хотела слышать Зоин голос. Зачем она так кричит? Зоя приблизилась ко мне и уже более спокойно сказала:

— Напал немец. Киев уже бомбили. По радио передали.

— Война! Куда денешься с детьми, куда спрячешься от пуль, от бомб и снарядов? Что же нам теперь делать?



— А, нянь! — снова кричит Зоя.

— Что?

— Я в который раз повторяю тебе: всех людей созывают на площадь к магазину. Дети убежали туда.

Приходим на площадь. Сейчас она вся застроена, а раньше там стояла на высоком берегу реки белокаменная церковь, росли тополя. С другой стороны площади в старинном здании из красного кирпича находилась колхозная контора, а недалеко от нее — бывший купеческий магазин, тоже из красного кирпича. На митинг пришли люди из соседнего Болотного поселка. Наверное, собрались все от мала до велика, никогда еще на эту площадь не стекалось столько народу. Меня увидела подруга Ульяна, сокрушенно покачала головой:

— Что будет? Тебе не страшно: мужа нет — некого брать на войну.

— Мужа нет, так война пройдет мимо меня? Она каждого коснется и обожжет. От нее не спрячешься, милая.

Рядом стояла Давыдиха. У нее четыре сына служили в армии, да трое, не считая мужа, жили дома. Их на второй день мобилизовали. Забегая вперед, скажу, что все они прошли войну и вернулись домой. А тогда она дрожала за детей, плакала.

Около церковной ограды остановились грузовики, на них приехали чумазые трактористы и шоферы, слесари и токари, доярки, свинарки. Из ближнего переулка появились трое: впереди мой сосед Кирюша — худенький, сутулый. Его мышиные глазки так и бегают, шарят в толпе, кого-то выискивают. За ним плывет его жена, толстомясая, краснощекая Праскута — Зоина мать, а следом плетется ее квартирант — колхозный пастух Карп. Все знают, что он ее сударчик. Когда-то отца его раскулачили, сослали, а Карп остался в деревне и уже много лет пасет скот. Карпа-то люди недолюбливали, он был одинокий и жил у Кирюхи не первый год. Хозяин много раз заставал квартиранта со своей женой, всякий раз грозился прикончить «сомустителя», но дальше угроз дело не шло. Праскута гневным окриком успокаивала его:

«Смотри, как бы я тебя самого не прикончила. Живо вылетишь отсюда. Подумаешь: полежал мужик рядом… Я что, от этого похудела? Надо же ему где-то отдохнуть. У него нет своих диванов. Все отобрали. Поставь себя на его место».

«Правду говоришь», — соглашался Кирюша.

«Ну, вот так бы сразу, и проваливай, не мешай людям».

Кирюша шел к соседям и рассказывал, что делается в его доме, плакал.

Появился Кирюшин брат — Тихон. Посмотришь на него и, если не знаешь, то ни за что не подумаешь, что в нем течет та же кровь. Это длинный и широкоплечий мужчина, пожалуй, самый сильный в нашем поселке, смирный и безобидный, как ягненок. Ни на кого за всю жизнь не повышал голоса. С любым разговаривал спокойно и уважительно. Спорить не любил. Его прозвали Тихоней. Трактористом работал. Два сына и зять на границе служили, командирами были. Тихоня гордился ими.

И еще я обратила внимание на одного человека — это на Ивана Ивановича Скидушка, нашего деревенского учителя. Пожалуй, он не уступал ни в росте, ни в силе Тихоне, даже чем-то был на него похож, но только Тихоня всегда был приветлив и мягок, а учитель замкнут и суров. Все считали его очень умным, строгим и серьезным человеком. Он охотно помогал людям советом и деньгами, но к нему обращались за помощью неохотно, в редких случаях, когда уже деваться некуда… У Ивана Ивановича сегодня как-то странно блестели глаза. Его лицо выражало не то гнев, не то боль, и я не поняла, что у этого человека в душе все кипит, он готов сделать что-то необыкновенное. Он шел к высокому правленческому крыльцу, шел, вытянув руки вперед, отодвигая в стороны людей, прокладывая путь к крыльцу-трибуне, где стоял с картузом в руках наш партийный секретарь начальник почты Трошин. Трошин поднял руку — и все затихли. Он сказал, что в район срочно вызвали председателя сельского Совета и председателя колхоза, а ему позвонили из райкома и поручили провести митинг, сообщить людям, что началась война, что на нашу Родину напали орды фашистов, что советский народ во всеоружии встретит врага и разобьет его наголову. Он крикнул: «Ура!» — и все повторили: «У-р-а-а-а!» Надо беречь общественное добро, говорил он, не паниковать и работать не покладая рук, ковать победу трудом. Он все сказал правильно, и он верил в то время так же, как и мы, его односельчане, что война продлится недолго. Никто не думал, что скоро немец будет топтать нашу землю. Люди один за другим поднимались на правленческое крыльцо и горячо клялись, что, не щадя жизни, будут биться до победного конца. Особенно горячо говорил Скидушек. Казалось, он всю жизнь готовился к этой речи: так взволнованно и сердечно произносил каждое слово, что люди аплодировали ему долго, от всей души. Вдруг он, как подстреленный, вскрикнул, выпучил глаза и схватился за сердце, повалился на спину. Его успел подхватить Трошин. Все стихли и зашептались.

— Скидушек упал в обморок от переживаний.

— У него больное сердце.

— Надо же. Не похоже было. Такой здоровяк…

Из конторы вынесли пузырек с нашатырным спиртом, натерли учителю виски. Он очнулся, попросил достать из кармана какую-то таблетку, положил ее под язык. Я потом много раз вспоминала этот случай. Народ как будто на минуту забыл о своем великом горе и бросился помогать человеку, которого в нашей деревне так же, как и Карпа, сторонились. Люди они разные: один — пастух, другой — учитель, а относились к ним почти одинаково, с прохладцей.

Когда все немножко успокоились, Трошин зачитал список, назвал фамилии тех, кто должен немедленно явиться в районный военкомат. Там, между прочим, упоминалась и фамилия учителя, но он неожиданно заболел. Несколько парней-подростков, к слову сказать, два брата Давыдовых, мои родственники, попросились у Трошина, чтоб их записали в армию добровольцами. Давыдиха тут же грохнулась на землю: