Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 114

Теперь нужно было скорректировать маршрут: оставшийся в воздухе «трезубец» тоже шел к финишу. По команде Тиббетса в голубовато-золотой вышине над океаном, средь редких стад облаков произошло незаметное перемещение мощных рукотворных существ, одно из которых несло имя матери пилота, прекрасное имя — Энола Гэй, и это имя дала ей  е е  мать, видевшая в своей девочке прекрасное творение природы и совершенно не представлявшая, что оно будет скупо, почти грубо оттиснуто на дюрале бомбардировщика, шедшего в чудовищную даль…

4 часа 52 минуты. Пройдя остров Иводзима, взяли курс на империю.

6

Тайфун был отчетливо слышен по ночам, и Митори сквозь нескончаемую бессонницу, сквозь притушенную годами память детства — еще с того времени, когда она жила в деревне на побережье — воочию представляла себе посылаемое небом проклятье.

Оно начиналось наступлением странной мертвой тишины, зловещей бесшумной игрой мелкой ослепительной зыби в темнеющей дали океана, и люди относили этот час к божьему милосердию: кое-кто из рыбаков успевал возвратиться на берег. Те, кто был на берегу, в деревне, готовились уходить в горы, возвышавшиеся позади их домов, но бросать жилища не спешили, мучаясь предположениями о границах сострадания и гнева неба.

А океанская даль пропадала во мгле, солнце гасло, как при затмении, в непроницаемом сумраке возникал разрастающийся свистящий шорох, он надвигался на берег вместе с огромной, пепельно-коричневой стеной туч и воды. Верхнюю кромку, багровую от ушедшего в беспредельную высь солнца, бешено рвало ветром, и она нависала над берегом, опережая надвигающуюся ревущую стену. Люди спрягались в тележки с одеждой и скарбом, чтобы крутыми каменистыми тропами уходить от разгневанной стихии, оставляя на дверях домов амулеты спасенья — высушенных крабов, и уже с горной гряды сквозь слезы смотрели, как тайфун, презрев людскую надежду, рвет, бьет о берег и уносит в море жилища, деревья и камни…

Митори давно живет в городе, прошли уже годы с тех пор, и тайфун беснуется далеко, приходя лишь отголосками своего грозного шороха да порывистыми ударами ветра о стены дома, смутно представляясь ей ощеренными пастями идущих из черной мглы морских валов, но теперь тайфун связывался ею с гибелью сына, солдата, на далеких океанских островах, где он защищал родину. Ничем не грозящий Митори тайфун был оттуда, из черной мглы, поглотившей сына, и пусть он лишь чуточку колебал дом, сердце Митори сочилось и сочилось болью.

Дом был крепок, и в долгие часы бессонницы Митори вспоминалось, как муж и сын строили его. Сквозь туман полузабытья она видела их лоснящиеся от здорового пота лица, их белые, тоже пропотевшие рубашки. Дом был единственной памятью сына, Митори боялась упустить мельчайшую картинку из того, что они делали с отцом, а они делали все прочно и надежно — врывали столбы, высоко над землей, чтобы в доме было сухо, стлали пол, делали стены из крепкого бамбука, промазывали их толстым слоем глины, перемешанной с иссеченной рисовой соломой. Раздвижные рамы были легки и красивы, крышу, не скупясь на затраты, покрыли черепицей, тоже уложив ее для прочности на глину.

И вот по ночам, под долетавшим с океана ветром, их дом лишь немного подрагивал, и Митори была убеждена, что это душа сына прилетела издалека, из непроницаемой океанской мглы. Разве могла она сомкнуть глаза: наступил великий Даймонджи, праздник усопших, и душа сына должна была возвратиться на землю, чтобы пробыть на ней всего три дня и за эти три дня успеть побывать в своем доме, в своей семье, у своих друзей, на реке, куда бегал мальчиком, на своей любимой лагуне, должно быть, уже покрытой лотосами, они тоже зацвели.

Может быть, вместе с Даймонджи — война и гибель сына заполнили голову Митори мраком беспамятства — наступил праздник Лотоса, а лотос прекрасен едва ли не так же, как прекрасны вишни, посаженные еще во времена рода Токугава, и хризантема, украшающая герб императорского дома, ибо лотос воплощает главные добродетели земли: его огромные, снежной белизны листья скрывают от взора людей тину и грязь болот, его легкий аромат проясняет и свежит голову, а из корней можно приготовить пищу…



Легенда отозвалась в доверчивом сердце Митори светлой грустью, и она подумала о том, что если бы не было войны и если бы не погиб сын — по впадинам иссушенных щек Митори текли скупые слезы, — они всей семьей пошли бы на берег лагуны, наняли лодку и поплыли средь лотосов на островок, где стоит тихий чайный дом… Неужели есть бо́льшая радость жизни, чем сама жизнь со сменой дней и лет, с рождением и умиранием цветов. А теперь Митори лишь повесила на стену какемоно, и по ночам эта полоска бумаги с нарисованными на ней лотосами шелестит под дуновением бьющего о стены и проникающего в дом ветра: не гневается ли душа сына на то, что Митори недостало сил, чтобы поставить перед какемоно вазу с живыми лотосами…

Но в эту ночь перед последним, третьим днем Даймонджи — к концу его душа сына должна покинуть землю — Митори, будто очнувшись, не услышала далекого шороха тайфуна, и стены дома не дрожали от ветра. Казалось, она даже различала пенье ранних птиц, всегда предвещавшее ясное и тихое утро, и сердце ее возликовало от божьего милосердия: душа сына спокойно и светло возвратится в мир вечного поселения. Так что же она лежит! Ведь и без того раннее вставание ведет к доброденствию, но еще наступает последний день Даймонджи…

Она подумала, не разбудить ли Оцуки, мужа, его неровное, тяжелое дыхание всю ночь слышалось ей из тьмы. Но Митори ужаснулась этой мысли: завод, где работает Оцуки, — она представила себе черную дымную громаду, — далеко, на самой окраине города, отнял у него все силы, подавил дух. Пусть отдохнет.

Лишь на миг ей увиделось детство, как божественный лучик свободы. Но это было так давно. Она с радостью приняла долю рабыни при муже и ни разу не позволила назвать его — «ты». У Митори с Оцуки родился сын, всего один, но война убила его где-то далеко в океане, не то она была бы рабыней и при сыне, как это начертано древним обычаем… Стоило ей подумать об этом, как она услышала легкий топоток, пробежавший сладким томительным пульсом в ее животе, и Митори, как она ни должна была скрывать от себя свою радость, тихо рассмеялась: нет же, нет, жизнь продолжается, бог дал ей в ее возрасте второго ребенка, заполнив в доме пустоту, образовавшуюся с гибелью сына солдата, — не будь божьей воли, они остались бы с Оцуки лицом к лицу перед бедствием, страшнее которого ничего нет, — с затуханием рода: кто бы воскурил по ним светильню в дни Даймонджи, их зов носился бы в пустой, безжизненной пустыне.

Митори тихо поднялась с пола, с циновки, наполненная беспредельным ожиданием — и праздника, и того счастья, которое придет к ним через все страдания с рождением ребенка: война утихнет, как тайфун, а жизнь останется.

За окном легко синело. Скорченная на полу фигурка Оцуки, продолжавшего сипло, с натугой дышать, вызвала у нее щемящую жалость к мужу, и она решила все приготовить до его пробуждения.

Она начала с того, что зажгла светильню небольшого фамильного алтаря, легкий благовонный дымок тонкой ниткой потянулся к потолку. Рядом стояли маленькие фарфоровые чашки с рисом и сакэ — угощением для сына. Митори знала, что в этот час зажигаются светильни всюду по городу — и в богатых домах, и в бедных хижинах, в задних жилых комнатках лавочек и мастерских, и давившая ее всю ночь тоска по погибшему сыну совсем растворилась: она не одна, вокруг люди, и в ней бьется плоть будущей жизни. Она стала одеваться, сегодня ей надлежало выглядеть по-праздничному.

Голову она привела в порядок еще с вечера, уложив волосы сзади тугим клубком и скрепив его большой булавкой. Ночью голова ее покоилась на деревянной подставке, чтобы сохранилась прическа, и было что-то ритуальное в том, как она приступила к своему туалету, — как плотно, не спеша, обматывала себе бедра длинным белым юмаджи, потом надела халат, плотно облекший ее, закрывший всю до пят, тонкий шелковый креп был ясного палевого цвета, и наконец облачилась в кимоно густого синего отлива с оранжевыми разводами.