Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 114

Когда, бывало, вечером, перед концом смены, забежит в палату жизнерадостная, свежая, чистенькая, обожаемая женой лечащий врач Светлана Ефимовна и, словно ее не ожидает сегодня театр или концерт, подсядет к постели, и они, как две подружки, в самом деле почти одногодки, начнут обсуждать свои женские дела, что и где можно купить, сшить, связать, и жена, «попавшись на удочку», оживет, зарумянится, и у Говорова, тоже сбитого с толку, защекочет в мозгу червячок надежды, и он почти поверит, что, когда они выйдут со Светланой Ефимовной из палаты, лицо ее останется таким же приветливо-обещающим. Но все было не так. Со Светланы Ефимовны как бы сходил грим, лицо ее становилось усталым, серым и выражало лишь досаду: чудес на свете не бывает, осталось совсем немного, и ему давно бы следовало подумать о себе, он сам может рухнуть.

Тогда Говоров уходил в дальний темный угол больничного коридора, садился у колченогого столика с истертой, угольно издырявленной сигаретами крышкой и, чувствуя сжимающую горло обиду за жену, которую так коварно «обманывают», выхватывал из кармана мятую пачку, спеша закуривал, чтобы освободиться от неимоверной тяжести, забить дымом голову и снова идти в палату. «Где ты так долго был?» — спрашивала жена. «Курил». — «Ты чем-то расстроен?» — «Нет, с чего ты взяла?» — «У тебя такой угрюмый вид… Господи, — измученно говорила она, — к другим приходят мужья, люди как люди… Шутят, смеются… А ты вечно как в воду опущенный…» Он заставлял себя улыбаться ей, пытаясь уяснить усталым мозгом: неужели она не понимает, что с ней.

И сквозь эту впившуюся иглой мысль к нему приходил жуткий страх, будто он хоронит живого человека — но и это была вера! Он верил!

Все-таки в расчеты врачей вкралась ошибка, объяснимая, вероятно, действием швейцарского препарата, продлившего мучения жены. Ей в самом деле оставалось немного. Но все же она дожила до этой новогодней ночи, снова магнетически усыпившей и ее, и Говорова.

Ее давно уже поселили в отдельной палате. Не ведая о причинах, она радовалась этому, потому что освобождала других от созерцания того, что неминуемо приходит к человеку с тяжелой болезнью. Тут был ее дом, сокровенный мир никому не доступных страданий, одиночества, и у Говорова сжимало сердце от жалкой иллюзии новогоднего праздника, который он решил устроить жене. Под долгими, все разрешающими взглядами медсестер он заранее принес крохотную елочку, пирожные, даже шампанское. Часам к девяти пришла дочь Любочка и теща Татьяна Георгиевна, — вся семья, как островок, оторванный от привычного берега, от веселой уличной кутерьмы снежинок, музыки, разноцветных огней.

Была минута пусть воображаемого единства, когда все четверо сдвинули стаканы с шампанским, и Говоров, загипнотизированный, кажется, в воздухе витавшей надеждой, сказал попросившееся само застольное слово. Жена попыталась отпить из стакана, но никак не могла проглотить свою крохотную долю, давилась, лоб у нее осы́пало потом. Татьяна Георгиевна не выдержала: породистое ее лицо, сохранившее следы былой строгой красоты, беспомощно сморщилось, она часто, что-то преодолевая в горле, задышала. Жена, и без того убитая своей немочью, взглянула на нее почти с ненавистью. Та выхватила из рукава платочек, стала прикладывать к глазам:

— Не буду, не буду, извини…

Они никогда не были близки. Говоров догадывался, что разъединила их, еще в домосковской жизни, полоса давней романтической любви Татьяны Георгиевны к видному в городе лицу, внезапно оставшемуся вдовцом с двумя дочерьми, к которому, покинув мужа, она и ушла со своим ребенком… Лет десять над вновь сложившейся семьей не проплыло ни одного темного облачка, и на шепот непременных в таких случаях завистников, доходивший до Татьяны Георгиевны, она ни разу бровью не повела. Она была усыплена своим счастьем, и отдавалась дочерям мужа более чем своей, опять-таки видя в том еще большую совокупность благоприятных обстоятельств, и стала жертвой этой своей успокоенности.

Знакомство Говорова с будущей женой пришлось как раз на момент крушения богатого, хлебосольного дома… Можно было легко «найти женщину», и та — певичка, непременная гостья доступных лишь «узкому кругу» вечеров и банкетов, — вскорости объявилась. Но Татьяна Георгиевна из гордости не стала сводить с ней счеты и осталась ни с чем. Можно было догадываться, чего стоило сорокалетней тогда красавице, первой даме высшего городского общества, пережить вероломство мужа, пережить свой позор перед ликовавшими завистниками. И тем не менее ее любовь, ушедшая в дымку лет, продолжала жить в ней, оставалась ее единственной драгоценностью, и вот этот глубоко сокрытый ею, совершенно нелепый, оскорбительный для нее, по убеждению дочери, истукан всепрощенчества и разделил их.

Говоров так строго не судил Татьяну Георгиевну, больше того, в чем-то понимал ее — может быть, оттого, что был «незаинтересованной стороной», и с течением лет между ними установились ровные отношения с легким оттенком приятельства. Но все же Татьяна Георгиевна со своей возвышенной любовью была в семье как бы отверженной. Дочь Говоровых Любочка, повзрослев, приняла такую «расстановку сил». Она была удобна ей, потому что Татьяна Георгиевна, согласно своей «старой школе», ничего не хотела принимать в «нынешней молодежи», и то прическа «под мальчика», то мини-юбка, то круг знакомств Любочки поднимали в ней раздражительный, в большинстве случаев несправедливый, протест. В такие минуты она была несносна и, естественно, обращала на себя «ответный удар».



Сейчас Любочка хлопотала вокруг матери, уничтожающе поглядывая на Татьяну Георгиевну с ее кружевным платочком, которых «теперь не производят», но в движениях дочери, в беспечно миловидном личике с капризной игрой в гнев было что-то ненастоящее, необязательное в недоброй сумеречной тишине больничной палаты. Любочка как бы старалась поскорее «замять это дело»: Татьяна Георгиевна что-то путала ей, и Говоров тоскливо вспомнил наконец, что Любочке нужно еще успеть на «всамделишную» встречу Нового года в заранее и продуманно сбитой компании. Он заметил, что жене сделалось неловко, вероятно, она тоже что-то поняла, и у нее самой набухли влагой истомленные глаза при виде «гордого» профиля матери: она уже жалела ее. Может быть, в ту минуту в ней щемяще зазвучало предчувствие разлада, который придет после нее…

— Я хочу подойти к окну, — глухо сказала она, и Говоров понял, что слова ее относятся к нему.

Он отодвинул от кровати столик, предназначенный для ее лекарств, — сейчас на нем неуместно большая, лишняя стояла бутылка шампанского, помог жене подняться, по осторожно-мелкому, кроличьему дыханию понял, что ей хочется и в то же время страшновато идти. Он повел ее на глазах примолкших Татьяны Георгиевны и Любочки, с болью чувствуя, как она угловато, неузнаваемо для нею сгорбилась, сжалась под халатом. У окна, приятно отдававшего снеговой прохладой, долго и молча стояли.

Противоположная часть переулка была занята стройкой. Огороженный грубым дощатым забором двор синел заваленными снегом штабелями бетонных панелей, старой скрюченной арматурой, железными бочками, глухой нерабочей пустотой. Но совсем рядом, на проспекте, уставленном гигантами из бетона и стекла, в который упирался переулок, гремела музыка, мелькали отраженные окнами разноцветные блики большого рекламного экрана. Так нереальна, так оторвана от всего на свете была сумеречная, с жалким скелетиком елки палата, неужели жизнь и останется там, в обрываемых ветром звуках музыки, в фосфорном пылании неона?

Жена обернулась от окна, сухим металлическим голосом сказала:

— Вы идите, что вам здесь делать…

Татьяна Георгиевна и Любочка вздохнули: одна оскорбленно, другая с заметным облегчением, но как бы вынужденным, стали складывать в сумки посуду.

Говоров с женой остались одни. Шампанское было убрано. Он навел возле кровати порядок, взбил подушки. Потек обычный у них вечер. Она полулежала на высоко поставленных к никелированной кроватной спинке подушках, и во мраке, отсеченном абажуром настольной лампы, была похожа на большую ночную птицу с воспаленно мерцающими глазами. Говорову, пристроившемуся со стулом в ногах у жены, было покойно от этого ее неусыпного взгляда, от тишины в душе, которая наступала, только когда они оставались вдвоем.