Страница 24 из 69
была сделать. Последствия же наших поступков не в нашей власти. Душевное состояние Алексея сейчас, конечно, очень тяжелое, но, я уверен, далеко не такое опасное, как было. Багровая злоба и ненависть не те чувства, что уводят из мира. Алексей мог бы покинуть его или в тихом чувстве глубокой, гнетущей тоски, или в чувстве какого-то восторженного освобождения от последних жизненных связей. Ни на то, ни на другое он сейчас не способен. Сейчас он, по моему, борется за свою будущую жизнь отступлением на чуждую ему позицию обыкновенного человека.
Увидав его сегодня, я вполне успокоился за него. «Обыкновенный человек» начало решительно непобедимое ни для какого нравственного страдания; для Алеши же самого, это начало вполне безопасно: «обыкновенным человеком» он может на время стать, но никогда не сможет им навсегда остаться, и я уверен, мы его еще вернем к себе. Уверен, Наташа, а потому, отдыхай на Кавказе если и не радостно, то спокойно. Из нашей двухмесячной разлуки пролетело уже восемь дней. Каждый из них тянулся целую вечность, но все же неделя мелькнула как миг.
Боже, как я хочу увидеть и обнять Тебя, как хочу доказать Тебе, что быть счастливым не право, но долг человека. Как хочу своею любовью успокоить Твою совесть и разрешить Твои сомнения в полет и песни наших дней.
Твой Николай.
148
Сельцы, 17-го июля 1911 г.
Наташа, милая, девятого Ты приехала в Цеми. Двенадцатого Ты наверное писала мне. Вчера я должен был получить Твое письмо, но я его не получил. Через час я иду обедать в собрание и твердо уверен, что у меня на тарелке будет лежать конверт, что я увижу Твой почерк, не красивый, но такой четкий и ровный. Если мои мечты не сбудутся, я приду в отчаянье. Хочу, хочу Твоих единственных, прекрасных, невнятных слов и Твоей тихой подписи «Наташа Твоя»!
Вчера я провел день в полном одиночестве. Во время обеда внезапно надвинулись тучи — жёлтые, мглистые. Березки в палисаднике «Собрания» — единственные на всю деревню — встрепенулись, закачались, пригнулись... Столбы пыли смерчем пронеслись по дороге; в какую-нибудь минуту вся деревня словно вымерла. Разразилась страшная гроза.
Часам к шести все успокоилось. Мне страшно захотелось леса, лугов, полей и я послал за лошадью. Ее привели нарядную и взволнованную грозой. Она пошла подо мной горячо и послушно в радостном ощущении своей кровной силы и красоты. После получаса езды я уже был у опушки Огарковского леса. Просека светилась далью и солнцем. Малоезженая лесная дорога бежала передо мной как-то особенно душевно и затаенно. В колесах и лужах весело синели плотные ку-
149
ски омытого грозою неба. Зелень — нежная, светлая, влажная, роняя тяжёлые, радужные капли, нежными шорохами вслушивалась в тишину. Какая-то непонятная, запоздалая кукушка вдруг над самым ухом начала мне отсчитывать бесконечное количество счастливых лет... Я ехал в восторженном упоении, каждым ударом своего сердца целуя мечту о Тебе!
Лес кончился — на зеленом холме показалось «Огарково».
Полуразрушенный, деревянный ампир, с наглухо забитыми окнами; когда-то умно и любовно разбитый, запущенный сад; поросший крапивой двор — и ни одной живой души кругом, точно все не действительность, да еще подмосковная, а так, не то сон, не то страница Тургеневской повести...
В Цеми непременно захвачу с собой и про~ чту Тебе «Дворянское гнездо», «Фауста» и «Клару Милич». По моему Тургенев изумительный художник для тех, кто еще владеет тайною его чтения. При всем своем теоретическом скептицизме, он как художник все же явный метафизик. Любовь и смерть для него не только процессы в человеческих душах, как для Толстого, но живые, метафизические существа, ангелы.
Но возвращаюсь к своему дню. Обогнув Огарковский сад, я повернул к Клементьеву, с расчётом вернуться в Сельцы через Агафониху. Неудержимо тянуло еще раз увидеть Алешу.
150
Посреди Агафонихи несколько раз останавливал лошадь, подолгу закуривая не зажигавшуюся папиросу, но все ухищрения были тщетны. Ни среди офицерской молодежи, игравшей перед «Собранием» в городки, ни за самоваром, кипевшим на крыльце у Афимьи кривой, я его не нашел. Делать было нечего. Я тронул лошадь и поехал домой. Передо мной над темной полосою леса печально пылала заря. В Сельцах под гармонику и волынку переливалась заунывная, солдатская песня... Переезжая вброд уже под самыми Сельцами небольшую речонку, я увидел на бревнах, приготовленных для чинки моста, спиною ко мне трех офицеров. Один из них был Алеша. Ты не можешь себе представить как я обрадовался! — Еще секунда, и я бы окликнул его... Но вспомнилось его багровое, изуродованное лицо и я отвернувшись молча проехал мимо...
Какое безумие, что он хочет не знать меня, того единственного человека, который в себе самом знает тот восторг и то отчаяние, которое будет сегодня ночью пылать над ним, которому тихое имя Наташа.
Не знаю, может быть я урод, но я клянусь Тебе, — если бы Ты осталась с Алексеем, он все же остался бы самым близким мне после Тебя человеком, и мы вечер за вечером проводили бы в лагере вместе.
А может быть это и не случайность, что в то время, как я выслеживал Алешу в Агафонихе, он направлялся к моим Сельцам. Надееть-
151
ся на это еще боюсь, но и отказаться от надежды не смею.
Ну, надо кончать, родная. Семен зовет обедать, я же иду получать Твое письмо. Прости, что мало пишу Тебе. Целыми днями хожу с простертыми к Тебе руками, а писать не могу, будто влюбленных рук опустить на бумагу не смею.
Да хранит Тебя Бог.
Твой Николай.
Р. 3. Мое сердце не обмануло меня. Получил Твое письмо. Целую Тебя за любовь Твою. Завтра же пишу Тебе, сейчас не могу приписать ни слова. И так уже незаконно задерживаю вестового. Он может не поспеть к почтовому.
Сельцы, 18-го июля 1911 г.
Наташа, счастье мое священное, ночь, о которой написала мне: — вечерний балкон, буйволы, эти полумифические существа на водопое, низкие, горячие, лучистые звезды на из синя черном небе и внезапный, торжественный над снежными вершинами рассвет, от которого Ты поспешила в нашу занавешенную комнату спасти Твою тайную мечту обо мне в тревожные видения предутреннего полусна, наполнила мою душу таким блаженством и такой тоской по Тебе, для которых нет и не может быть слов.
Не знаю и не пойму, как умудрилась Ты так правдиво и так прекрасно, с таким большим искусством рассказать мне о любви своей и о её
152
весь мир преображающей силе. Неужели же быть художником только и значит быть до конца исполненным единым и целостным чувством? С бесконечною нежностью, с бесконечною благодарностью целую я Твои милые руки за те слова, что прислали они мне нежно начертанными на тех же дорогих моему сердцу листках, что белыми голубями прилетали бывало ко мне во Флоренцию в мою одинокую комнату на via Cavur.
... Ах Наташа, как сейчас все могло бы быть невероятно прекрасно, если бы не Алексей!.. То, что уйдя от него Ты взяла себе на душу тяжелый грех, я оспаривать, конечно, не стану; Твой грех — мой грех. И поверь, что я его мучительно чувствую, хотя живу им, конечно, далеко не с тою серьезностью и не на той глубине, как Ты. И все таки Наташа, я с Тобою не согласен; я готов голову дать на отсечение за непоколебимое свое убеждение, что, взяв на душу наш грех, мы тем самым лишь исполнили наш прямой долг. Думать, что грех никогда и ни при каких условиях не может быть содержанием нашего долга, страшный моралистический оптимизм, родная. Только потому, что наше нравственное сознание постоянно наталкивается на неразрешимое в нем самом, трагическое противоречиенравственно обязательного греха, оно и не завершается в себе самом, но неизбежно восходит к сверхнравственной идее религиозного искупления.