Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 158 из 167



– Да, свет, – сказала тихо. – Все дело в свете. Она вынула платочек и обтерла лицо.

– Элличка, ты родная мне по крови и вообще единственная близкая, оставшаяся здесь. Могила брата тут на кладбище, около озера, там в лесу. Мы пойдем туда с тобой, и скоро это сделаем, а то вы уедете. А в живых одна сестра Наталия, но та в России… я о ней вспоминала и разволновалась.

– Понимаю, – тихо сказала Элли. – У меня в России мать и сестры, и я никогда их не увижу.

Обе замолчали, не сговариваясь двинулись. Дальше шли молча. У калитки пансиона Сима улыбнулась и кивнула Элли. Легким, быстрым шагом, вновь как бы окрыляемая, в развевающейся белой мантилье, оттенявшей загар лица, зашагала по шоссе к Выборгу.

Элли же в задумчивости проходила темной аллеей елок к себе в пансион. Сени были пустынны. Жильцов сейчас никого дома. У них в мезонине так же сияли на узком балкончике многоцветным огнем настурции. Солнце послеполуденное светило мягко. В комнате Элли, на столике под иконой лежали реликвии: коробочка с московской землей и флорентийской, образок Николая Чудотворца и Евангелие. С недавнего времени, после смерти Геннадия Андреича, на первой пред текстом пустой странице, рукою Элли, как всегда, торопливо и неосновательно было написано: «Мой папа на смертном одре велел читать главу 6-ю Луки Евангелиста».

Она обернулась и в комнате Глеба, на столе с пестрой скатертью увидела вдруг письма – их подали в ее отсутствие. На одном конверте сразу узнала почерк Тани и схватила его.

Таня вернулась уже в Париж с юга, и пока жила дома одна. Поездкою очень довольна, ждет их возвращения.

«Дорогие мои, – писала она, – есть и печальные вести. Проездом в Америку, куда его посылают по каким-то инженерным делам, был здесь муж Сони, Мстислав Казимирович, заходил к нач. Такой нервный, всего боится и все лечится, хотя вид у него цветущий. Рассказывал о последних днях бабушки, с большим почтением к ней. Он очень горячо и длинно рассказывает, но все-таки это ужасно: представь, у них там арестовали близко знакомого им священника, их жилицу, еще других, и нашу Ксану. Всех будто бы за участие в каком-то тайном религиозном кружке. Священника сослали, жилицу тоже, а Ксану продержали сколько-то, а потом выпустили, но она теперь лишенка. – Ты подумай, какой ужас! Моя подруга Ксана…»

Дверь отворилась. Вошел Глеб. Элли сидела бледная.

– Элли, что с тобой? Что ты на меня так странно смотришь?

Увидев письмо Тани, Глеб сам побледнел:

– Таня?

– Нет, слава Богу… Благополучна. Ждет нас. Но вот… ты увидишь.

И она протянула ему письмо.

Глеб лежал на песке, подперев голову руками. Было тихо, солнечное утро. Нынче он не работал в своем мезонине. Все кончалось. Завтра уезжают, Элли укладывается, все перебуравлено. Опять Гельсингфорс, опять долгий путь на «Ариадне».

Финский бледный залив был зеркален. Вода чуть плескалась. Как пустынно! Леса вокруг, а вдали, над светло-сиреневой гладью, узкая полоса как бы стеклянного мрения – чуть колышется, переливается, над ней смутные силуэты, будто дома. В одном месте более темное куполообразное пятно. Глеб берет бинокль, всматривается. Кронштадт, Андреевский Собор. Порт, вдали направо должен быть маяк, бороздящий золотым снопом тишину финской ночи. Отсюда отплывал фрегат «Паллада», тут проповедовал Иоанн Кронштадтский, тут же убивали офицеров, еще позже убивали красных матросов – в их же восстании. А все вместе называется Россия.

Сзади подходила Элли. Он узнал ее быстрые шаги и обернулся. Высокая и стройная, в большой летней шляпе, она легко шла по песку взморья. Глеб слегка улыбнулся. «Все такая же… в Москве, Париже, Италии».

– Ну, вот, я так и знала, что ты тут.

Лицо ее было озабочено.

– Не могу найти ключа от чемодана. Все уложено, завтра ехать, а ключа нет.

Глеб сел, отряхнул песок с брюк и запустил руку в карман.

– Ключ у меня в портмоне, вот он…

– Ах, слава Богу! Значит, завтра с утра… Хозяин дает для вещей тележку, русские все пойдут провожать.

Она замолчала и тоже села на песок. Лицо ее стало серьезнее и покойнее.



– Я рада домой ехать и видеть Таню, но мне здесь было хорошо. Жаль уезжать.

– Да, – сказал Глеб, – и мне жаль. И мне было хорошо. Очень было тут мирно и светло, и даже когда грустно, тоже хорошо.

– И Сима жалеет, что мы уезжаем. Она вчера уж так много ходила… уж очень много. Это у нее признак волнения.

Глеб встал.

– Да, так-то вот нам и странствовать с тобой по свету. Так-то и жить милостью Божьей. Много видели, много пережили, а вот еще, слава Богу, не лишенцы… Ах, Ксана, Ксана!

Элли опустила голову.

– Не говори. Из головы не выходит. А те, сосланные? Все эти Соловки, Мурмански?

Оба замолчали и поникли. Точно бы дыханье преисподней вдруг прошло по ним. Элли очнулась первая.

– Смотри, Сима идет к нам.

По самому краю прибрежья, совсем у воды, в белой накидке, с зонтиком, в белых туфлях быстро шла в направлении к ним Сима. Увидев их, вынула белый платочек и, высоко подняв над головой, помахала. Элли ответно салютовала.

– Два дружественных корабля приветствуют друг друга в море, – сказал Глеб, улыбаясь.

И они пошли навстречу Симе.

Май, 1952

Приложение

О себе*

…Я начал с импрессионизма. Именно тогда, когда впервые ощутил новый для себя тип писания: «бессюжетный рассказ-поэму», с тех пор, считаю, и стал писателем. Мучительны томления юности, когда себя ищешь, не находишь, временами отчаиваешься, впадаешь во мрак и все кажется бессмысленным. Но уж, очевидно, через это надо пройти.

Мне было около двадцати лет. Писать хотелось, внутреннее давление росло. Но я знал, что не могу писать так, как тогда писали в толстых журналах «повести и рассказы». Долго довольно ходил вокруг да около, и наконец «это» пришло. Разумеется, новое уже носилось в воздухе. И собственная душа была уже душой XX-го, а не XIX-го века. Надо было только нечто в ней оформить.

Я возвращался однажды весною в Москву из Царицына, дачной местности, где жил Леонид Андреев. Мы только что познакомились. Провели с ним целый вечер на его даче, на опушке березового леса, были молоды, возбуждены, что-то ораторствовали о литературе; барышни, сестры его, в светлых летних платьицах, слушали нас почтительно, разливая чай на террасе, при благоухании нежных берез, гудении жуков майских. Потом в теплой мгле ночи он меня провожал. И вот поезд помчал меня к Москве. Я стоял у окна и смотрел, в волнении и почти восторге. Поезд прогрохотал по мосту над рекой, туман расползался над лугами. Вдалеке блестела огнями Москва. Легкое зарево стояло над ней.

У этого вагонного окна я и почувствовал ритм, склад и объем того, что напишу по-новому. Нечто без конца-начала – о грохоте поезда, тумане, звездах, лугах, никак не «повесть» для журнала «Русская мысль» – попытка бегом слов выразить впечатление ночи, поезда, одиночества.

Записал я это на другой день. А через месяц Леонид Андреев напечатал мою «Ночь» в газете.

Она и определила раннюю полосу моего писания. Впрочем, может быть, составной частью прошла и через все.

Первая моя книжка вышла в 1906 г. в Петербурге. Вся она, как из зерна, выросла из этой «Ночи», хотя самую «Ночь» я забраковал – казалась она мне слишком слабо написанной.

Теперь, издали, так могу определить раннее свое писание: чисто поэтическая стихия, избравшая формой не стихи, а прозу. (Поэтому и проза проникнута духом музыки. В то время меня нередко называли в печати «поэтом прозы».) Это основное, «природное», свое. Оно оправлено влияниями литературными – вырастаешь в известном воздухе. Воздух тогдашний наш был – появление символизма в России (собственного) и усиление влияния западного символизма – преимущественно французского. Очень ценили у нас Бодлэра, Верлэна, Метерлинка, Верхарна. Мне лично нравился тогда Роденбах. В северных литературах – Ибсен, Гамсун. Среди же своих – Бальмонт, Брюсов были на первом плане, Федор Сологуб, Леонид Андреев.