Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 39



«Конечно же, вы пьяница,— написал Эрнст Хемингуэй в 1934 году Ф. Скотту Фицджеральду.— Однако ничуть не больший пьяница, чем Джойс и другие хорошие писатели».

Так уж повелось давно: вино и муза рядом. Но так думали раньше, во времена, когда не было научных знаний о пагубе алкоголя. Теперь этот миф развенчан. К сожалению, не русские, а западные писатели — и, прежде всего, Джек Лондон, Том Дардис — сделали это лучше, чем кто-либо. Смело, без ложной деликатности рассказал американский писатель Том Дардис о жизни Хемингуэя, Фицджеральда, Фолкнера и О’Нила, о том, что пристрастие к вину стало причиной в одном случае неудач, а в другом — и полного творческого бессилия. И каждый из них, сходя в могилу, осознал, что гений его придушен зелёным змием. Дардис написал свою книгу после того, как у него, преподавателя колледжа, один юноша спросил: «Почему все писатели, которых мы проходим, были алкашами?»

Дардис в своей книге приводит 28 авторов, которых он считает алкоголиками. Среди них: Джек Лондон, Дэшил Хэммет, Дороти Паркер, Теннеси Уильямс, Джон Берримен, Трумэн Капоте, Джеймс Джойс.

Приведу одно место из лондонской «Гардиан», рассказывающей о книге Дардиса:

«Фолкнер чувствовал, что может работать только пьяным. Он считал себя прежде всего летописцем, повествующим о событиях, которые уже произошли, а посему нуждался, как ему казалось, в обострённом их восприятии, которое достигалось с помощью алкоголя. В результате подогреваемое выпивкой создание книг сопровождалось ухудшением физического и психологического состояния. В возрасте, близком к сорока, во время написания романа «Авессалом, Авессалом!», Фолкнер погрузился в состояние глубочайшего запоя, из-за чего несколько раз попадал в больницу. Непонятно, каким чудом сохранилась его способность что-либо писать при таком губительном режиме. Следуя примеру Алджериона Суинберна, его любимого поэта и тоже алкоголика, Фолкнер нанял медбрата, чтобы тот следил за количеством потребляемого спиртного и помогал писателю не впадать ни в одну из крайностей, коими являются трезвость и запой. Попытка не удалась, и работать Фолкнеру становилось всё труднее и труднее. Роман «Притча» создавался на протяжении почти десяти лет и не нравился автору».

Хемингуэй имел свой особенный взгляд на винопитие; поначалу он считал, что писать нужно на трезвую голову. Пил в дни отдыха. Но пил часто и дозы увеличивал. Могучий организм позволял ему и писать. Стал бравировать своей способностью пить и писать романы, «приобретал репутацию знаменитого на весь мир ”папы“ с неизменной бутылкой рома в руках». Приговаривал: «А я не пьяница!» Друзьям признавался, что, в отличие от алкоголика Ф. Скотта Фицджеральда, он пьет «умеренно».

Ещё одна выписка из «Гардиан»:

«Карьера Фицджеральда оказалась загубленной раньше, чем его жизнь. Он часто залезал в долги перед издателем. Так происходило, когда авансы за романы не покрывались доходами от их продажи, из-за чего приходилось писать короткие рассказы для журналов. Возможно, именно таким способом и можно было решить финансовые проблемы, но пьянство мешало творчеству. По мере снижения качества рассказов снижалась и их оплата. Материальное положение неуклонно ухудшалось и, наконец, заставило Фицджеральда заняться написанием сценариев. Он умер в Голливуде в возрасте 44 лет».

Умышленно привожу эти истории,— они характерны и для многих моих товарищей по нашему цеху. Я ещё учился в Литературном институте и дивился тому, как много пьют молодые поэты и писатели. Том Дардис пытается в своей книге объяснить, почему пили американские писатели, но ответа не находит. Мне тоже трудно объяснить увлечение алкоголем литературной молодежи, но думается, главную причину нужно искать в той терпимости, и даже поощрительном отношении общества и государства к виноторговле. Общество всем образом жизни, всеми средствами убеждения как бы закладывало в сознание своих граждан программу винопития. Играла тут свою роль и мнимая элитарность среды, радость от сознания, что тебя приняли в институт, ты талант, тебя печатают в журналах и все наперебой хвалят. Именно поэтому больше пили и скорее спивались самые талантливые литераторы.

По скверику Тверского бульвара шли к Садовому кольцу. Стаховский вдруг остановился и сказал:

— А хотите посмотреть, как живут студенты? Вам теперь знать надо.

— Пожалуй. А где они живут? У нас есть общежитие?

— Тут вот — недалеко. Шалманчик небольшой.

Неожиданно мы увидели Ольгу. Она подождала нас, и мы пошли вместе.

— Пьют они там,— пояснила Ольга.— Хорошие поэты, но всё время пьяные.

— А вы откуда знаете, мадам? — склонился над ней Стаховский.



— Была у них. Вчера шли мимо, и меня зазвали.

— Опасная экспедиция, смею вам заметить. Такой прелестный ягнёнок забрёл в гости к тиграм.

— Я ничего не боюсь. Позовут крокодилы — и к ним пойду.

Ольга говорила спокойно и без всякого стеснения, а мне подумалось: вот тебе и ангелочек божий. С ней ещё хлопот не оберёмся. Мне стало жалко её. И подумал я о дедушке, который привёз её из какой-то дальней страны и оставил одну в Москве. Он ещё и квартиру отдельную для неё снял. И она уже как-то сказала мне: «Приглашаю вас в гости. Мне дедушка такую хорошую квартиру снял — прелесть». Я тогда промолчал, а она затем пояснила: «Дипломат какой-то поехал с семьёй к нему в посольство, а мне квартиру сдал. На всё время учёбы». А я думал: «Вот раздолье девке. Как же она поведёт себя в такой обстановке? Она ведь ещё девчонка. Соблазнов-то сколько!»

Зашли в тёмный, сырой подъезд старого-старого дома, каких множество в маленьких переулках и забытых, обойдённых цивилизацией улочках Москвы. На втором этаже остановились перед изъеденной кем-то и изрезанной чем-то дубовой двустворчатой дверью. Позвонили. И долго-долго ждали. Наконец, дверь раскрылась и из коридора повалил запах горелой картошки и жжёного лука. Пьяными глазами на нас уставился низкорослый краснолицый и совершенно лысый молодой человек. Он долго нас не видел, а рассматривал Ольгу и заплетающимся голосом сказал:

— Ты же вчера фыркнула и ушла. Впрочем, дала на бутылку. Ты и теперь дашь нам пятерку, да?

Вошли в комнату, похожую на ученический пенал. Вся мебель тут была расставлена у одной стены: кровать, диван, два совершенно облезлых кресла. В глубине комнаты светилось окно и возле него стоял небольшой стол и три венских стула. От всего тут веяло стариной,— допотопной, почти доисторической.

— О-о-о! Кто к нам пришёл?.. Ольга! Ты на нас не обиделась? Вчера кто-то неизящно при тебе выразился.

Ольга, показывая на меня, сказала:

— Я привела к вам секретаря партийной организации. Пусть он посмотрит, как вы живёте. И пусть скажет, можете ли вы в таком состоянии создавать русскую поэзию, продолжать дело Пушкина.

Низкорослый и краснолицый махнул рукой:

— Русская поэзия уже создана. Вот он её соорудил.— Показал на портрет Пушкина.— А продолжать её будут господа евреи. Нам Пастернак сказал: «Печатать будут тех из вас, кто нам понравится». Я спросил: «А кому это вам?» Он ткнул себя в грудь, повторил: «Нам». Вот и вся история. А я не хочу нравиться Пастернаку. Значит, и ходу мне не будет. А посему выпьем.

— Водка кончилась! — загудел привалившийся к углу дивана русоволосый есениноподобный парень.— Кончилась водка! — повторил он громче. И покачал кудлатой головой.— А чтобы я, как вчера, просить вот у неё деньги?.. Ну, нет! Увольте! Я ещё не всю мужскую гордость растерял.

И поманил рукой Ольгу.

— Оля, посидите со мной. Мне ничего в жизни больше не надо, только чтобы вы посидели рядом. А наш новый секретарь поймёт меня и не осудит. Он ведь и сам студент. И это здорово, что в партийном бюро у нас будет заправлять наш брат, студиоз. Только вот понять я не могу, зачем он, такой бывалый и уже семейный человек, поступил к нам в институт. Ведь на писателей не учат. Писателем надо родиться. А я не уверен, что он родился писателем.