Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 41

Так рассказывал всю ночь Яков Руденко, и молодой колхозник думал о знаменитом сталеваре, которого вызывали в Москву, а нынче вот он лежит рядом на нарах, как и Порошин, со скаткой под головой, готовый умереть со своей всесоюзной славой металлурга. И эти слова — «металлург», «мартеновская печь», «бессемер» — украшали рождающуюся мечту о таинственном племени сильных из тех далеких краев, где в лязге и грохоте металла, озаряя небо огненными сполохами, непрерывно льется в ковши жидкая сталь.

— А жил я, браток, в пяти комнатах, — продолжал вспоминать Руденко. — Построил на левобережье себе домик с палисадом да сад насадил, уже плодоносит. Виноград выписал из Семипалатинска разных сортов, высадил в этом году. Завод мне в премию машину мебели привез, все в достатке у меня было, дочка институт заканчивала, младшенькая в восьмой класс ходила. Имечко было, что говорить, почетное. Телефон в доме. Депутатом выбирался. Сам Серго нет-нет да и позвонит из Кремля: «Как, мол, дела, Руденко? Как здоровье?» А здоровье, чего грешить, завидное было у меня, а план, как часы, все в скоростных плавках, да не то что сверкало, а играло все, как музыка, ей-богу... Все оставил на левом берегу, печь оставил, у которой двадцать четыре года простоял. Никогда и в мыслях не было, что оторвет меня кто-то от любимой печи! А вот пришлось, брат. Ушел я на Урал вместе с нашим заводом, всякое оборудование везли, а мартен, конечно, куда там, поскольку очень трудоемкий агрегат, с места не сдвинешь, да и на Урале таких хватает, слава богу. И люди ехали на Урал, и семью я свою, конечно, тоже взял с собой. Кинули меня на один завод, потом на другой. Работал крепко, показал нашу сноровку, да только чую: жжет меня, покою не дает. Я и сталь варю, и все прочее — как полагается, а как услышу сводку, брат, так вроде за горло кто берет и сжимает. И бежал бы туда, где все это, и стал бы, и крикнул: «Стой! Куда?» И бил бы по железу — не страшное оно, знаю, как оно делается. И пока на фронт не пойду, решил: не жить мне. — Pуденко доверительно приглушает голос. — Мне бы только до левого берега добраться. Одним бы оком только поглядеть, браток, что в Нижнеднепровске, как там наши заводы, как наши хаты стоят, так ли цветут наши яблони да вишенки при супостате, как нам, свободным людям, цвели? Потом бы до «мартына» пошел. Нет, тот, я знаю, мертвый, молчит, не горит, не кипит пламенем. Тот не выдаст, не может моя печка варить немцу...

Порошин глядел на него в темноте раскрытыми глазами, полными любопытства и сочувствия, и сердце его ширилось от небывалого восторга. В эту ночь он впервые заглянул в такую увлекательную книгу человеческого бытия, раскрыл такую страницу, какой никогда еще ему не встречалось. Рядом с ним лежал пожилой, много старше его человек с необыкновенной профессией сталевара, всю жизнь проведший в труде у своей замечательной печи. Порошин думал, что вот он прожил уже немало годов, а до сих пор ни разу не слышал про такую жизнь, как у Якова Руденко, жизнь яркую, пламенную. Хорошо, что он встретил такого, и плохо, что нескоро придется ему повидать эти чудесные печи.

И Руденко, точно читая его мысли, говорил:

— А вот нынче нас вернули. Думаешь, так, здорово живешь, и вернули? Новый комбриг приехал. Знаешь, какой у него глаз на нашего брата? Ему посмотреть — и он уже знает, будет человек воевать или побежит при первом пожарном случае. Все одно что я к печке подойду, на пробу взгляну и скажу, много углерода или мало, по пузырям крепость плавки определю, тепло потерял или яма предвидится. Так и он, брат. Так и этот полковник. А теперь, попомни мое слово, возьмется он за нас, как за своих собственных, в три пота гонять будет. Без этого нельзя. Я-то человек тертый, жилистый. Ты же молодой. Тебе крепко привыкать надо, рабочую косточку полировать.

Лежа на полигоне в ожидании сигнала для наступления, Порошин, уверенный в себе, в Якове, лежавшем неподалеку, и даже в голубоглазом мотористе, щурился под лучами солнца, расслабив мышцы, чтобы получше отдохнуть перед готовящимся испытанием.

Предстояло наступление с боевой стрельбой.

...Выстрел ракетницы и шипение белой, почти невидимой в ослепительной яркости дня ракеты заставили Порошина встрепенуться. «Слушай мою команду! — закричал он. — Отделение, вперед!» Одновременно с выстрелом послышались знакомые звуки трубы: «Попади, попади» — и на вышке захлопало красное полотнище.

Отделение развернулось в цепь. Далеко впереди — мишени.

Порошин видел, как Руденко сделал короткую перебежку и камнем упал на землю.

«А отползти в сторону не успел. Года! — подумал Порошин. — Убьют же на фронте такого сталевара!»

Вдруг он услышал орудийный выстрел, свист снаряда над самой головой и увидел далеко впереди себя, за мишенями, столб земли и дыма. Снаряд пролетел, как ему показалось, так низко, что он инстинктивно пригнулся и тут же с опаской посмотрел на товарищей по отделению. Лица у них были растерянные, бледные. Вслед за первым выстрелом раздался второй, третий, и вскоре неумолчная канонада тяжким гулом встала над полигоном. Впереди, за мишенями, возникла сплошная стена земли и дыма.

«Неужто туда идти? — мелькнуло у Порошина. — Ведь зацепить может...»

Вчера вечером командир взвода объяснял бойцам, что они будут наступать с боевой стрельбой за огневым валом, но Порошин тогда не представлял себе, как это будет выглядеть на деле. Сейчас он понял, что этот орудийный огонь и есть, вероятно, последнее и самое сильное испытание роты перед отъездом на фронт. Он оглянулся. Командиры спокойно стояли на вышке и наблюдали в бинокль за разрывами.

Страх прошел. Порошин понял, что артиллерия, посылающая снаряды через голову пехоты, не заденет своих, и снова повел отделение вперед.



Позже, когда стоял перед полковником, он уже не смог бы припомнить, что произошло с ним в последующие минуты. Он только помнил, как выругал кого-то за трусость под огнем, как Руденко вырвался вместе с ним вперед, все ближе и ближе к стихии огня, как почуял удушливый запах разрыва, почти приподнявшего его с земли, как потом поднялся и побежал дальше и как вздох облегчения вырвался из его груди, когда очередной разрыв лег уже в глубине обороны «противника» — огонь был вовремя перенесен мудрыми артиллеристами, и как потом стрелял по мишеням, метнул гранату в окоп и колол, точно в полусне, несуществующего противника и затем, обессиленный, упал на землю, счастливый, что все уже позади.

Беляев наблюдал за ним с вышки. Да только ли за ним? Он с опаской посматривал на синевшую вдалеке опушку леса, где притаились замаскированные по всем правилам орудия. Одно за другим вспыхивало там пламя, вслед за которым слышались глухие удары. Фонтаны земли вздымались перед ротами, как бы оцепеневшими от взрывов. Но нет, то там, то тут поднимались маленькие фигурки и, петляя и теряясь в густой траве, бежали вперед, к воронкам, пахнущим пороховым дымом.

Когда красные флажки опустились и канонада умолкла, Беляев вызвал Порошина.

— Рад, что не ошибся в тебе, — сказал полковник. — Времени нет, а то быть бы тебе старшиною. Ну да на фронте это быстро. Отлично шел за огневым валом. Объявляю тебе и всему отделению благодарность. — Полковник пожал ему руку. — Прошу написать с фронта.

— Служу Советскому Союзу! — ответил Порошин. — Напишу, товарищ полковник.

— Хорошим тебе командиром быть. Парень хоть куда. На многое способен. После войны ты, стало быть, в кадрах останешься?

— Живой-то буду или нет... после войны, — чуть улыбнулся Порошин.

— Будешь живой. Такие, как ты, не гибнут. После войны тебе никуда из армии нельзя. Останешься?

— Никак нет, товарищ полковник, не останусь.

— Вот те раз. Я тебе такое прочу... Подучишься, окрепнешь. Жалко мне тебя отпускать.

— Я, товарищ полковник, на другое нацелился, — неожиданно для самого себя и в то же время с большой решимостью ответил Порошин.

— На что же — на другое?

— В сталевары пойду!

— В сталевары? — переспросил полковник и одобрительно улыбнулся. — Ну, как знаешь, сержант. Тоже горячая профессия.