Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 54

— Разве?— старшина печально покачал головой.— Эх, ребята, ребята! Сколько хороших парнишек полегло. Ну давай, Антоныч, выпьем еще по одной. За Глебе и... как его...

— Вилен.

— Вот-вот. И за Вилена.

Капитан и старшина выпили. Помолчали.

— А теперь рассказывай, Антоныч. Все. Как на войну попал, как с того света вернулся.

— Долгая история.

— А куда нам торопиться? Стрельцов прикрыл глаза, задумался.

— Все по порядку?.. Ладно.; Тогда уж я начну со школьного вечера. В субботу он был, двадцать первого июня... А какого года —сам знаешь...

...Заря заглянула в распахнутое окно. Румяный лучистый лик ее с любопытством уставился на громадную кровать— хоть сказочному Циклопу впору!—с неразобранной постелью, на портрет щеголеватого гауптмана, вежливо улыбающегося со стены, и, наконец, подмигнул двум военным, сидящим возле журнального столика, уставленного снедью. Походная фляга в защитном чехле лежала на боку, доказывая тем самым, что этой ночью она послужила хозяевам на славу; пузатенькая бутылочка если и содержала в себе кое-что, то уж самую малость, на донышке.

Однако оба военных — рябой крепыш лет сорока и молодой блондин — были, что называется, ни в одном глазу. Их одолевал другой хмель — хмель печальных воспоминаний, тяжкий, разламывающий голову; против него бессильны опохмельная стопка и огуречный рассол.

Молодой военный устало потер ладонью лоб, встал, бесшумно прошелся по серебристому ковру, устилавшему пол, остановился у окна. Издалека доносились плотные удары — это гремела надвинувшаяся с Востока майская гроза; она вымывала остатки плесени и грязи.

— Антоныч,— сказал второй военный и тоже подошел к окну,— как же ты выкарабкался, дорогой?

— Хитрая штука—человек. Один упадет на ровном месте и, пожалуйста,— перелом основания черепа, а другого издырявят, как решето,— живехонек. Да что я. Ты туда вон взгляни.

На противоположной стороне улицы стоял удивительный дом. Половину фасадной стены его словно срезало чудовищным ножом. С высоты бельэтажа Стрельцов и Милашин видели его внутренности и немногочисленных обитателей: вот спальня, по ней бродит смешной человек в длинной, до пят, рубахе и ночном колпаке на голове; в соседней, через стену, квартире молодая женщина кормит грудью ребенка, а еще через стену какой-то подержанный тип с кайзеровскими усами, опасливо придерживаясь руками за остатки балкона, заглядывает в комнату кормящей женщины.

— Ну и павиан!— усмехнулся Стрельцов. И вдруг крикнул:— Эгей!.. Герр сатир, гутен морген!

От неожиданности усач чуть не свалился на мостовую. Отпрянув в глубину комнаты, он долго взволнованно шевелил усами.

— Вот она, жизнь, Иваныч, видишь? По всем правилам, дому этому пора развалиться. А он живет, и происходит в нем всякая всячина. И квартирует в этом доме тонкий ценитель женской красоты.

— Все это, конечно, верно, но как же ты все-таки...

— Проще простого. Открыл глаза, вижу — передо мной библейского вида старец с бородой. «Ну,— думаю,— вот так номер! Неужто на тот свет попал? Сейчас мне, безбожнику, покажут кузькину мать». Но все обошлось благополучно. Библейский старец оказался древним дедом Панасом... Это он старосту на бахчах приметил и дал нам знать... Не дед — бриллиант чистой воды. Два месяца прятал меня в погребе и лечил разными травами. Даже колдовал. Ей-ей, не вру! Шепчет, шепчет, меня смех берет. А потом глядишь — помогло. Умница дед. И Вильку с Глебом он похоронил. В нашем пулеметном окопе закопал, вместе с изувеченным «максимом»... После войны обязательно памятник поставить надо... Ну о себе что еще рассказывать... Ушел к партизанам»-. Ранило. Прилетел на «Большую землю». Подлечился. А дальше— ускоренные курсы артиллерийского училища.

Стрельцов закурил, лицо его, юное, тугощекое, как-то странно постарело—и вновь стало прежним, почти мальчишеским. Лишь на выпуклом лбу залегла поперечная морщина — и так и осталась.

Милашин сидел на подоконнике задумчиво пускал кольца дыма.

—Давай о другом, Антоныч... Вот, к примеру, зачем ты на стене гитлеровскую харю терпишь? Выбросил бы в сортир.— Милашин кивнул на портрет красивого гауптмана.

— А?.. А, портрет. Да так просто. Не успел... Так, значит, насчет портрета?.. Интересно, жив этот вояка или;..

Стрельцов снял со стены портрет, повертел в руках и выбросил его в окно.

— Успокоился, Иваныч?

— Так его — фон-барона недорезанного... Эх, Антоныч! Мало мы их положили. Ой, мало! Руки чешутся, зудят. Правильно поэт Симонов писал: «Убей его!» И писатель Илья Эренбург правильно учил: «Круши их! Без разбора!» Не нравится мне последняя мода: «Немцы разные, товарищи солдаты. Есть и хорошие немцы!»— Старшина в сердцах плюнул:— Знаем мы этих хороших. Где- они были, когда мы в сорок первом в собственной крови захлебывались?!

— Загнул ты, Иваныч. А Тельман?

— Так его ж убили. Всех хороших немцев фашисты в расход пустили.

— Так уж всех!

В дверь заглянул солдат с лукавыми глазами, светлыми, как у молодого поросенка,— ординарец Стрельцова.





— Разрешите, товарищ капитан?

Спросил он разрешения войти — так, для порядка. Не дожидаясь ответа, шагнул в спальню.

— Вот... Добыл, значит, вам, вместо утреннего кофея. В подоле гимнастерки ординарца лежало несколько

бутылок, покрытых заплесневелой пылью.

Стрельцов улыбнулся, погрозил ординарцу пальцем:

— Опять шукал, Еремей? Смотри, как бы тебя трибунал не приголубил.

— Товарищ капитан!— взмолился Еремей. Светлые его глаза влюбленно уставились на Стрельцова, и старшина понял, что ординарца и юного капитана — почти одногодков и чем-то даже похожих друг на друга — связывает фронтовая дружба, грубоватая во внешних проявлениях.

— И без тебя знаю, что я —товарищ капитан. Ты скажи лучше, зачем по подвалам шарил?

— А как же?— Еремей попытался состроить мину, какая бывает у человека, оскорбленного в лучших чувствах, но тут же опять залукавились его глаза.— А как же?

Вдруг в подвале вервольф недобитый сидит. Бдительность— залог успеха и...

— Вижу. Успех у тебя полный,— Стрельцов взял из подола Еремея одну бутылку, смахнул с этикетки вершковую пыль...— Ого!.. Взгляни-ка, Иваныч,— «херес, тысяча девятьсот первый год!»

Милашин добродушно улыбнулся:

— Мне год не важен. Главное,4чтоб градусы действовали.

Еремей порывался что-то сказать и наконец выложил залпом:

— И насчет бдительности — порядок получился. Поймал, я в подвале одну зануду. Вижу — идет. Я ему: «Хенде хох!», схватил за пиджак, а у него под лацканом железка. Отвернул лацкан — «Железный крест». Ну и тип! Ногой скрипит, как немазаная телега, злой, плачет и по-русски вякает: «Не трьясите бутилька! Ви есть...» А кто я есть — не понял, должно быть, немецкого матюка загнул. Ну и запер его в подвале. Не иначе, думаю, как вервольф... Может, привести, а, товарищ капитан?

— Давай, Еремей, приводи. Но сперва закусить сообрази.

Ординарец взмахнул руками — и на журнальном столике появился завтрак, украшенный бутылками со старинным хересом. Вроде бы взмахнул Еремей скатертью-самобранкой.

— Сейчас, товарищ капитан, я и горяченького принесу.

Еремей исчез.

— Резвый парнишечка — констатировал старшина.

— И вояка хоть куда.— Стрельцов подошел к Мила-шину, обнял его за плечи:— Не верится мне, Иваныч. Ты ли это?.. А вдруг... вдруг это совсем не ты! А, комбат?

Старшина вздохнул, опечалился:

— И я тебя не признал бы. Ишь как тебя вымахало! А был? Головастик. С характером, правда. И товарищи, те тоже... вечная им память и слава.

— А помнишь, какие мы страшные были? Грязные, заросшие, оборванные, голодные.

— Как не помнить!.. Я о другом думаю: как у этих мальчишек,— старшина почему-то заговорил в третьем лице, — сердца хватило жизнь свою за людей отдать?

— Сам удивляюсь, Иваныч. Довели нас фашисты...

Павку убили, Катю... О Павке мы тебе рассказывали, а Катю… Ее на твоих глазах. Помнишь?

— Как не помнить.