Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 113



— Никак нет, ваше превосходительство! — Это был удар в самое больное место.

— Выходит, ошибся. Знавал я одного вашего однофамильца, тот был на «вэ», но уж точно барон. — Деникин пощипал бородку. — Ну да ладно. Попросите сюда, пожалуйста, начальника штаба.

— Генерал Романовский на железнодорожной станции.

— Доложите, когда прибудет. И возьмите бумаги, пожалуйста. — Деникин протянул папку.

— Слушаюсь!

— Вы свободны. — Деникин встал из-за стола, отпуская штаб-офицера, но едва тот пошел к дверям, остановил его. — Послушайте, фон Перлоф, — ласково сказал он, ловя падающее пенсне. — Вам, видимо, уже известно, что я решил сложить с себя обязанности главнокомандующего. Решение бесповоротно... Так что вам... вашей карьере ничто не грозит. Вы можете быть откровенным как офицер, как человек, наконец... Но я вам разрешаю и не отвечать. Скажите, я был очень непопулярен в вашем кругу, в гвардии? Белая ворона, а? Не могли простить высокий пост, который судьба возложила на меня? И то, что я отказался взять в армию великого князя? Не так ли? Что вы ответите?

— Вы всегда бессознательно были предубеждены против аристократии, ваше превосходительство. Это вам мешало... Мешало быть справедливым в своей деятельности... временами несколько либеральной. Вот, если угодно, это правда, — сказал фон Перлоф с вызовом.

— Да, да... — Деникин неопределенно покачал крупной головой и отвернулся, отпуская штаб-офицера.

«Сдал, сдал, — подумал фон Перлоф. — Смирный старичок в форме — не «царь», а «дед Антон». Такому ли вести корабль?» Он взял папку, поклонился и вышел.

Деникин чувствовал себя уязвленным. И все сильнее беспокоила прежняя мысль. В.большом гостиничном номере стало совсем темно. Он подошел к окну — невысокий, плотный, чуть сутулящийся, в мешковато сидевшем на нем мундире — и посмотрел на море и бухту с возросшим чувством обиды. Уездный городок Таврической губернии, тридцать тысяч жителей — в лучшие времена, — четыре православные церкви. А потом что? И какие города? На что он обрекает себя ранним отречением от армии и от дела? На безвестную эмиграцию, на жизнь в обозе второго разряда, где каждый такой вот аристократишка, как этот Перлоф, из немцев, будет пинать его дрыгающей ногой и открыто обвинять во всех поражениях Добровольческой армии. Как это делают уже сейчас, впрочем... Открыто. Не могут простить ему Новороссийска. Да, поистине это был какой-то кошмар... Переполненный войсками и беженцами город. Строевые части перегоняют обозы. Все сбилось в кучу. Суровая зима, воет норд-ост. Бегущие лавой донцы. Лишенная снега земля звенит под ногами. Забитая составами станция, загаженные пути, цементная пыль, косо летящая над городом. Ветер срывает суда с якорей, скрежещет сорванными крышами и вывесками, валит будки с часовыми, замораживает людей. Толпы. Слухи. Пуришкевич, умерший от тифа... В городе готовится восстание. Выстрелы на базаре у «Привоза», около заводов, в рабочей слободке, которая почему-то называлась «Стандарт», и даже в центре, на Серебряковской улице — трупы, трупы, трупы. Повешенные. Облавы. Плакаты ОСВАГа на набережной: «Вниманию отъезжающих за границу. Спешите записываться к позорному столбу в день торжества России!» Тыловые, с кровавыми от ярости глазами, офицеры генерала Корвин-Круковского, которого он сам опрометчиво наделил неограниченными полномочиями. Интриги старших командиров. Борьба с самостийниками... Последняя черта... С севера шел Буденный, с гор — зеленые.



Много человеческих драм разыгрывалось на стогнах города в эти страшные дни. Много звериных чувств вылилось наружу перед лицом опасности. Обнаженные страсти заглушали совесть: «Пусть я умру, но умри и ты...» Человек человеку становился лютым врагом, шла борьба не на живот — на смерть, не за место на пароходе — за спасение. И росло ощущение стремительно приближающегося развала, ощущение катастрофы. Разве оно тогда возникло — когда тысячные толпы кинулись к воде и, точно лопнувшие пружины, взвились возле дебаркадеров? Нет, это произошло раньше...

Деникин хорошо владел словом. Это давалось ему с трудом, но он тренировал себя без устали и добился, что его речи стали сильными и образными. Несколько даже излишне образными: красивые фразы порой плохо действуют на толпу — он замечал это. А еще замечал, к полному своему неудовольствию, что не только говорить, но и думать он стал красивыми фразами: «Земля звенела под ногами... Пыль косо летела над городом...» Поэт, а не генерал, поэт, и все тут!..

Деникин попытался изменить поток мыслей, сбить настроение обреченности, овладевшее им. Он вызвал адъютанта и, как он это умел, когда хотел, придал лицу милое и добродушное выражение и, ласково улыбаясь, просил распорядиться насчет чая, света и связи и вновь поинтересовался, не вернулся ли генерал Романовский. Адъютант, узнавший от штаб-офицера, что «царь Антон» не в духе, подивился столь быстрой перемене настроения главнокомандующего, который всегда отличался упрямым постоянством во всем — в симпатиях, чувствах, суждениях и, раз усвоив их, оставался верен им до конца.

Нет, генерал Романовский не вернулся. И Антон Иванович Деникин вновь остался один со своими прежними мыслями. И они снова привели его в Новороссийск, в часы полного разгула стихии, как он называл про себя для собственного успокоения эвакуацию. Он вспомнил почему-то, как донцы стреляли коней на пирсе и многие молча плакали, и было очень странно и страшно видеть, как молча плачут старые казаки; и Деникин впервые подумал о том, что эвакуация из Новороссийска была роковой бедой, роковой не только для армии — армия, дал бог, не вся погибла и в Крыму сил достаточно, — но для него лично. Ему, главнокомандующему, никогда не простят этого, как не прощали Порт-Артура и Мукдена генералу Куропаткину. Он же сам государю на Куропаткина жаловался... И еще подумал Деникин о том, что именно этой минуты так долго ждал и дождался наконец Врангель — человек, в котором воплотилось для Деникина все самое ненавистное: гвардия, высший свет, честолюбие и поза. Говорят, бароны Врангели внесены в Готтский альманах... Быстро шагает ротмистр, считающий себя Наполеоном. Ловко шагает, опираясь на плечи доверчивых глупцов, которых он, надо отдать ему должное, умеет подбирать. Он и на его — Деникина — плечи опирался, добрые слова говорил, принимая новые назначения: «Вы подняли знамя, выпавшее из рук Корнилова», «мысля Россиею», «с открытым сердцем»... Пока он его не раскусил, не поставил на место, хотя для этого и пришлось сиятельного Петра Николаевича выгнать из армии и выслать из Крыма, что должно было поубавить ему спеси и, несомненно, поубавило. И вот теперь он, Деникин, сам, своей волей вызывал Врангеля из Константинополя в Крым. Это было необъяснимо...

Раздался торопливый, тихий, но достаточно настойчивый стук. Дверь открылась, и поспешно, чуть сутулясь, вошел генерал Романовский — тот, кого в последнее время не стесняясь, почти открыто, называли злым гением главнокомандующего. Красиво-неприятное, темное лицо его с быстрыми лукавыми глазами было озабоченно. Поздоровавшись, он доложил сухо: поезд главнокомандующего и конвойцы приведены в готовность, во всем он сам удостоверился лично.

— Спасибо, Иван Павлович.

Деникин смущенно поерзал в кресле: столько ждал сегодня своего сподвижника и единомышленника и готовил себя к неприятной миссии, а подошло время — и растерялся, не знал, с чего начать разговор. И, рассердись уже на себя, начал без подходов, сказал, что принял решение об освобождении Романовского от должности и собственноручно написал проект приказа.

— Послушайте же, Иван Павлович, — и, словно ожидая поток возражений, начал читать быстро: — «Беспристрастная история оценит беззаветный труд храбрейшего воина, рыцаря долга и чести, беспредельно любящего родину солдата и гражданина, история заклеймит презрением тех...»

Обычно низкий голос Деникина зазвучал почти визгливо, с пафосом. И Романовский отметил: прославляя его заслуги, Деникин защищает перед этой самой историей прежде всего себя.