Страница 9 из 53
Много нового и интересного узнал Травкин из дальнейшего рассказа Родина, часто прерываемого, ибо тот — по крайней мере, в отсутствие главного конструктора — был полным хозяином станции и с множеством вопросов расправлялся запросто, если начальники отделов и заместители главного конструктора отказывались решать их. Если, к примеру, у него спрашивали, что делать с блоком БЛ-023/24, то он рекомендовал обратиться к таким-то товарищам, но если эти товарищи проявят медлительность, то в упомянутом блоке следует сделать то-то и то-то. Иногда ему подносили исправленную схему, и он каким-то сосущим взглядом впитывал в себя все изменения; пальцы его как бы крались по схеме — длинные, шевелящиеся пальцы, черневшие оттого, что вбирали в себя тушь и чернила...
Радушный хозяин проводил высокого гостя до жалкого и пыльного «газика» его, еще раз предложил задержаться, переночевать, место найдется, прекрасный номер в гостинице, откуда выброшен будет, как пустая консервная банка, отец теоретической коитусологии и экспериментальной коитусографии. Травкин поблагодарил, отказался. На языке его вертелся вопрос — настолько бестактный, что задать его он не решался. Родин пришел ему на помощь.
— В прошлом я техник 22-го отдела, — сказал он. — И ныне в том же отделе, инженером.
Все стало ясно до абсолютной прозрачности. Отдел этот учитывал все изменения в разработанных и утвержденных схемах и чертежах — для последующей корректировки документации, уже развернутой на станках фрезеровщиков, на столах монтажников. Как помнил Травкин, лаборатории и отделы Зыкина могли хорошо делать только то, что требовало многократных переделок, 22-й отдел был самым важным поэтому, самым людным, бригады этого отдела месяцами торчали на заводах Минска, Ижевска, Воронежа, в горячечном темпе исправляя грехи. В начале же всей эпопеи с «Долиной» извещения об изменении никуда не посылали, блоки доделывались и переделывались тут же, на 35-й площадке, и Родин, видимо, был единственным, кто знал предысторию каждого блока «Долины». Не исключено, что Родин сам (Травкин вспомнил «включить ногою») запутывал документацию. Менялись главные конструкторы станции, закабаляя себя советами Родина, обогащая его ошибками своими, и без Родина уже невозможно было распутать клубок ошибок.
— А может, останетесь все-таки на денек? — вновь предложил Родин. — У нас забавно. На площадке — не без моего влияния — царствует режим, напоминающий Афины и Пирей времен классической демократии. Любой может проповедовать любые «измы». Дискуссии на темы, далекие от официально рекомендованных.
— Сколько первым залпом сбить самолетов — двенадцать или шестнадцать?.. Эту тему не обсуждаете?
— Ну, Вадим Алексеевич, не ожидал... — Родин присвистнул. — Работа работой, а отдых...
«Оскорбляете!» — хотелось выкрикнуть Травкину. Но — чужой дом, и не гостю упрекать хозяев. Каргину он сказал:
— С этой публикой лучше не якшаться. Подальше от них держитесь.
— Во-во, — поддакнул Леня. — Тот еще бордель. Там, на «Долине», что угодно подцепишь.
— Как питаетесь? — из вежливости спросил Травкин, потому что при завтраке обратил внимание: все -— свежее, добротное, высококалорийное.
— В столовую не пробьешься... Сами себя кормим. Нашли ход в склад, где НЗ на случай войны. У кладовщика вымениваем за водку картошку, капусту, соленья, крупу.
— А водку где достаете?
— Часть той капусты обмениваем в Сары-Шагане на водку...
— Не стыдно? — тоже из вежливости поинтересовался Травкин.
— Не нас надо стыдить насчет склада... Война случится — так никакой склад не понадобится. А чтоб войны не было — надо кормиться.
Вадим Алексеевич улыбнулся... Он испытывал удовлетворение. После душных коридоров «Долины», после разговора с Родиным он попал к родным людям, к Великому Братству. Когда при Травкине заходила речь о каких-то отчаянных мазуриках, шулерах и авантюристах, он с удовольствием вспоминал, что в его отделе живет и здравствует пройдоха Каргин, душа нараспашку и сорвиголова, житьем-бытьем своим как бы компенсирующий отсутствие у Травкина головокружительной удали и дерзости.
На 35-ю Травкин решил больше не ездить. Отвращала «Долина». Он мысленно затыкал уши, когда слышал о ней. Хватит с него этих мерзостей! Он их насмотрелся у Зыкина.
В скором времени Травкин повстречается с Валентином Воронцовым. Пройдут годы, развяжет язык Владимир Михайлович Родин и даст свое объяснение тому, что называл он агрессивной дуростью таланта. Произведя генеалогические изыскания, Родин заявит, что виной всему — девичья любознательность бабки Воронцова (по материнской линии), курсистки, в годы Первой мировой войны застрявшей в Швейцарии и подружившейся с русскими социал-демократами. Один из них бабке приглянулся, его она подкармливала, ссужала мелочишкой. В пивных и публичных библиотеках бабка, немалым состоянием обладавшая, пропиталась духом социал-демократии и встала на платформу Советской власти задолго до того дня, когда на этой самой платформе к купеческому особняку подкатили матросы с винтовками — обобществлять имущество способом экспроприации. Верховодила матросами личность с маузером, курсистка опознала в личности чахоточного эмигранта, того самого, которого подкармливала. Революция пошла ему на пользу, он окреп не столько морально, сколько физически, через два вечера шмякнул на стол селедку: «Маня, разделывай, пришла пора свадьбу крутить!..» Дочери своей курсистка передала все, что знала и умела, вплоть до симпатий к вооруженным мужчинам (Родин особо подчеркивал эту наследственную черту), и дочь выскочила замуж за рядового милиционера с наганом на боку. Семья жила бедно, погремушку для дитяти не на что было купить, и орошавший пеленки Валенька, будущий Валентин Александрович Воронцов, мать подзывал трелью милицейского свистка. Заснет, а над ухом три голоса: из черного зева радиорепродуктора сообщения о разгуле фашизма в Европе, отец матерно гвоздит мировую буржуазию, из-за происков которой кривая преступности не падает, а тянется вверх, а мать обрывает его на чистейшем английском языке, требуя говорить потише, начиная с участковым занятия, предусмотренные, кстати, руководством московского уголовного розыска. Три речевых потока вливались в розовые ушки младенца, гипнопедическим путем усваивались им, в результате чего первыми словами его были не «ма-ма», не «ба-ба», а «Смерть мировой буржуазии!» — на английском языке с оксфордским выговором, и боевой клич карапуза дополнялся не по-детски свирепым предупреждением: «Первый выстрел в воздух! Остальные...» Куда будут направлены последующие выстрелы — на это не хватило ни дыхания у младенца, ни умения выговаривать много слов подряд с конвойно-вологодским произношением.
9
В декабре загрохотали по полигону солдатские сапоги, в накаленных проводах понеслось одно и то же слово: «Травкина!.. Травкина!..» Вадима Алексеевича нашли на площадке 48-А, сунули в вертолет, доставили на 4-ю, подвели к московской трубке. Травкин слушал, не вынимая изо рта сигареты. ЧП! Грандиозное ЧП в Кап-Яре, на полигоне у Каспия! Вдруг не пошла партия серийных «Бугов», срочно командируйте опытных настройщиков, сдававших первые экземпляры станций этого типа! Срочно! Немедленно!
Громыхавшие в трубке угрозы и сквозившие в ней страхи на Травкина не подействовали. Уж он-то знал, что таких ЧП — три маленьких в году и одно побольше в конце года. План, надо давать план — и бывало, опытные начальники намеренно драматизировали положение в декабре, искусственно создавали авралы и штурмы, чтоб благополучным завершением годового задания прослыть умными организаторами производства.
Вадим Алексеевич отобрал десять инженеров, довез эту команду до самолета, помахал меховой рукавицей и занялся своими делами, без суеты, как всегда. Под актами и протоколами опытных экземпляров стояла и его подпись, это обязывало, поэтому и прислушивался к новостям. Доходившие из Кап-Яра вести новизной не поражали. Морозы там жуткие из года в год, но в этом декабре ртутные столбики опустились так низко, что им не верили. Птицы падали в снег, как камни, сложив крылья.