Страница 14 из 36
Долго я бродил по селу. И на речку ходил, и на выгон ходил, и на кладбище даже заглянул (мы там когда-то чижей ловили).
Потом подумал: «Может, он уже дома — обед скоро». Подошёл, выглядываю из-за плетня осторожненько (не хочется деду на глаза попадаться, чтобы не расспрашивал). Но не видно что-то Явы.
По соседству, за высоким дощатым забором — усадьба Кныша. Да вон и сам он — сидит на крыше новой, недостроенной еще хаты, кладет черепицу.
Вышел во двор дед Варава — с ведром, к колодцу.
Увидел деда Вараву Кныш, громко поприветствовал сверху:
— Здравствуйте, дедушка!
— Здорово! — невесело пробурчал дед.
Тогда Кныш неожиданно, с притворным сочувствием:
— Я слышал, у вас неприятность большая. мальчик ваш экзамен в школе завалил. Один на всё село. Вот же, ей-богу!
Угрюмо молчит дед Варава. Молча крутит ворот, вытягивая из колодца ведро.
— Жалко им было, чтобы мальчишка перешел в шестой класс, — продолжает дальше Кныш. — И это специально. Знают же, что мать передовик, депутат, да ещё и в заграничной командировке, — так чтобы насолить… Вот же, ей-богу! Ой!
Кныш как-то неловко повернулся, на черепице сидя, и едва не поехал вниз по крыше.
Я с ненавистью смотрю на него и, сжав зубы, шепчу: «Упади! Упади! Упади!»
Дед Варава молча выслушал Кныша, вытащил ведро, не говоря ни слова, похромал в хату.
Кныш начал умащиваться удобнее и вдруг всё-таки поскользнулся, поскользнулся, сорвался, прогрохотал по крыше и — хлоп! — на землю. Будто подействовало мое заклятие.
Я радостно захихикал.
Кныш, кряхтя, поднялся.
В это время из хаты (из старой, что рядом с новой) вышла Кнышиха.
— О, ты уже слез? — удивилась.
— Слез, слез! Чтобы ты так всю жизнь слезала! — сердито прохрипел Кныш, потирая отбитый зад.
Тут меня мама увидела и позвала обедать.
После обеда до самых сумерек ходил я по селу как неприкаянный. Места себя не находил.
Опустился на землю синий вечер. Засветились в хатах окна, прочерчивая черный мрак садов.
Сел я у Явиного плетня и решил — хоть до утра буду сидеть, а дождусь. А чтобы удобнее — сена у соседей через дорогу надергал из копёнки. Но только примостился хорошенько, гляжу — Ява. Медленно-медленно, как приговоренный, движется.
Подскочил я, хотел броситься к нему, но сразу и встал. Сообразил — не до меня ему сейчас, перед ответственной «товарищеской» встречей с дедом. И не позвал Яву, не пошевелился даже, чтобы не показать, что я тут.
Склонив грешную голову, будто приговоренный на эшафот, тяжело зашел Ява на крыльцо. Скрипнул дверями. Исчез.
А я смотрю на светящее окно хаты, затаив дыхание. Мелькает в окне тени, слышен гневный голос деда Варавы — всё это значит, что «товарищеская» встреча началась сразу со счета 1:0 не в Явину пользу.
И при каждом звуке, при каждом движении теней дергаюсь и вздрагиваю, словно дед Варава проводит этот «матч» со мной.
Глава 8
Что случилось с Явой. «Не поеду я…». «Детей бьют только империалисты…»
Утро было солнечным и блестящим, как новые ботинки.
Не утро, а песня.
Но сердце моё не пело, нет. Проснувшись, я сразу вспомнил. Я вскочил и стремглав бросился к нему — как же он там, как?
Проскочил огород и возле кривой груши остановился.
Ява сидел на завалинке, по-старчески сгорбившись над деревянными корытами, и резал картошку и свёклу для свиньи.
Я застыл, растерянный. Я не узнал его.
Разве это он, геройский Ява, тот, кто, первым из всех мальчишек прыгнул с самой верхушки старой вербы в речку? Тот, кто выпустил в клубе на лекции сыча? Кто повесил дедовы подштанники на телевизионную антенну? Нет, это не он! Это какой-то несчастный, угнетенный батрак.
О люди! Что вы сделали с моим другом!
И тут я вспомнил про свою четверку. Четверку за диктант. И мне стало так досадно, словно я предатель. Я же получил четверку на экзамене! Но разве я хоте! Я же совсем не старался. Это же случайно. О, сколько бы я сейчас дал, чтобы у меня была тройка (хотя бы тройка, я не говорю уже про единицу или двойку)! Насколько было бы мне легче! Насколько лучше я чувствовал бы себя перед Явой! Между нами не было бы такой пропасти.
Я еще вчера узнал об этой четверке. Когда бродил по селу. Мне о ней сказала Гребенючка.
По правилам оценки должны были объявлены только сегодня. Но разве ученики дождались бы? У половины класса инфаркт был бы. И когда Галина Сидоровна закрылась с ассистентом Николаем Ивановичем проверять диктанты, никто и не собирался идти домой. Толкались у школы и не расходились. Дважды Николай Иванович выходил на крыльцо покурить и говорил: «Что вы? Идите по домам. Всё равно сегодня не скажем. Завтра на родительском собрании», Потопчутся немного ученики, двинуться к воротам. Потом глядь — кто-то остался. «Эге, — думает каждый, — он останется и узнает, а я как дурак, дома сидеть буду. Нет». И назад. Сначала тихо было, потом девчонки «классы» на земле нарисовали, запрыгали на одной ножке, мальчишки в салочки начали играть. Всё-таки время не так долго тянется. И дождались. Вышла Галина Сидоровна — как бросились! Мальчишки молчат, только сопят, а девчонки, как сороки: «Галина Сидоровна, ну скажите! Галина Сидоровна, ну пожалуйста! Галина Сидоровна, миленькая!» Учительница сначала не хотела, но разве отцепишься…
Всё это мне Гребенючка рассказал, на улице встретив. И о четверке сказала. И зачем она мою оценку запомнила? Лучше бы я не знал. Стыдно в глаза Яве смотреть. Вот он и головы не поднимет. За одну ночь исхудал как!
Я подошёл к нему.
— Здорово, Ява! — тихо поздоровался.
— Здорово, — так же тихо ответил он, не поднимая головы.
И такой у него был голос, такой голос, что у меня даже защипало глаза.
— Ява! Ну что ты, Ява?
— А что? Ничего, — еще тише сказал он.
— Да плюнь, Ява! Плюнь, я тебе говорю! Ну, подумаешь — переэкзаменовка! У миллионов людей была переэкзаменовка. И ничего. Вот у князя Владимира, говорят, тоже была переэкзаменовка в детстве. По истории… А какой ему памятник в Киеве на Владимирской горке отгрохали.
— Не ври! У Владимира не было.
— Было, было — быстро затарабанил я, обрадованный, что Ява хоть откликнулся на мою шутку. — А если и не было, то могло быть. Подумаешь! А у Пушкина точно было. Он же такое отчебучивал…
Я говорил и внимательно следил, улыбнется Ява или нет. В таких делах очень легко переборщить.
— Но как же это всё вышло?
Он только рукой махнул:
— Не спрашивай!
— А всё же?
Он вздохнул:
— Еще немного — и от меня лишь пузыри на воде остались бы…
— Да ну! Расскажи же!
Он снова вздохнул:
— Так вот выскочил я до рассвета из хаты — на минуточку… в бурьян… Еще только светать начало. Сонный, как муха, выскочил. Процентов на девяносто еще спал. Только один глаз чуть-чуть открыл, чтобы не споткнуться. Встал в бурьяне и даже и этот глаз закрыл — сплю… И вдруг слышу голоса — за забором у Кнышей. Приглушенные, заговорщические. Сон сразу — как рукой… «Ты только смотри, чтобы никто не видел…» Это она, Кнышиха. А он: «Не учи ученого…» А она: «Ученый! А потом передачи носи, ага?». А он: «Ну не баба, а невесть что! Тюрьма народов!». А она: «Молчи, никчемный! Если бы не я…». А он: «Ничего-ничего. Я своего дождусь! Увидишь, какой я никчемный!». А она: «Иди уже! Разговорился! Соседей разбудишь!» И — скрип! Это он из калитки вышел. Вижу — идет по улице. Озирается воровато. На плече весло, мешок с чем-то, в руке серп, как сабля, поблёскивает. Растерялся я, что делать? Куда он? Ну ясно — по какому-то своему шпионскому делу! За тобой бежать — не успею. А он уже идет вон где. А экзамен? Ну. Думаю, еще только четвертый час — успею. Не простит же мне Отечество, если я такое дело прозеваю. Может, он какое-то преступление перед государством совершать будет. Не зря же его Кнышиха тюрьмой, передачами пугала. А я об экзаменах, о собственной шкуре беспокоюсь. Нет, нужно идти. Схватил весло, удочки (для конспирации) — и за ним. А тут из-под крыльца Собакевич выскочил, увязался за мной. Я сначала прогнать его хоте, а потом думаю: пусть, собака в таких делах всегда может пригодиться. Взял его с собой. На берегу переждали в кустах, пока отплывал Кныш, а затем и сами. Вот тут мне и не повезло. Как назло, все годные лодки наш дед на берег вытащил — смолил вчера. На воде лишь одна плохонькая гнилая плоскодонка, из которой мы хотели подводную лодку сделать. Некогда мне было, я на эту плоскодонку. Собакевич за мной — и айда. Плыву тихо, осторожно и всё время слежу: и чтобы Кныша из вида не потерять, и чтобы он меня не заметил (за камышами прячусь). Замечаю — плывем мы в сторону Высокого острова. Далеко уже в плавни забрались. И вдруг глядь — мамочки! В лодке воды полно, больше половины уже набралось. Пригляделся — в днище, как раз посредине, — дырка (ладонь просунуть можно), и вода оттуда прёт, даже булькает. Как из той трубы, что в арифметических задачах, помнишь, — «из одной трубы вливается, из другой — выливается». С той разницей, что у меня только вливается. Ой-ой-йой! Не пройдет и двух минут, наберется полная лодка и… Саженками до села плыть далеко. Да и кувшинки там и водоросли, ты же знаешь, — в миг руки и ноги облепляют, и иди кормить раков. Ну, да о себе я не думал. Собакевича жалко: булькнет собака и нет её. Сидит он на носу мокрый, дрожит всем телом и поглядывает на меня жалобно. Это же он виноват. Дырка была заткнута тряпкой какой-то. А Собакевич, играясь, дёргал-теребил эту тряпку и выдернул — доигрался. Я видел, как он её теребил, да не подумал… Что и говорить, поздно я спохватился. Налёг на весло, даже задыхаюсь. О Кныше уже ну думаю, надо спасать Собакевича, приставать к какому-нибудь острову. А кругом одни камыши, земли не видно. А вода всё прибывает прибывает, уже икры мне щекочет. Я головою во все стороны бешено кручу — сушу-землю ищу. Наконец заметил островок какой-то и что есть сил к нему. Едва-едва успел. От лодки моей оставалось уже сантиметра два над водой: такая «рамочка» из бортов плыла — в середине вода и снаружи вода, и уровень её одинаковый. И я в этой «рамочке» как портрет. Еще немного — и был бы этот портрет в траурной «рамочке»… Подхватил я Собакевича на руки — и на берег.