Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 11



— Мои трусы. На улицах полно извращенцев. Вчера я видела, как двое мужчин голышом лежат на песке.

— Роза, — сказала Стелла, — если хочешь вернуться, возвращайся. Я тебе об этом писала, не отрицаю. Ну почему бы тебе не найти там что-нибудь интересное? Не работу, так, может, клуб какой-нибудь? Если это недорого, я и за клуб могу платить. Можешь найти какую-нибудь группу, можешь гулять, плавать…

— Я уже гуляла.

— Заведи друзей. — Голос Стеллы посуровел. — Роза, это междугородный разговор.

На этой самой фразе про «междугородный разговор» Магда вдруг ожила. Роза взяла шаль и обернула ей трубку — получилась как кукольная головка. Она поцеловала ее, прямо под Стеллины увещевания.

— До свидания, — сказала она Стелле, ей плевать было, сколько это стоит.



Вся комната была полна Магдой: она была как бабочка, сразу и в том углу, и в этом. Роза ждала — в каком возрасте окажется Магда: чудесно, шестнадцатилетней девушкой; расцветающие девушки движутся так быстро, что их блузки и юбки раздуваются воздушными шарами; в шестнадцать они всегда бабочки. Перед ней была Магда — вся в расцвете юности. На ней было платье — Роза носила его в старших классах. Роза обрадовалась: это было платье небесного цвета, умеренно-голубое, с черными пуговицами, будто сделанными из круглых кусочков угля, они казались погасшими осколками звезд. Перски никогда не видал таких пуговиц, таких черных и таких блестящих, необычных, с неровными гранями — они были как кусочки настоящего угля из пласта с Земли или какой-то другой планеты. Волосы у Магды были по-прежнему желтые, как лютики, и такие тонкие и гладкие, что две заколки в форме фунтиков все время соскальзывали к подбородку, который очень украшал ее лицо, с другим подбородком оно было бы не таким выразительным. Нижняя челюсть была самую чуточку длинновата, овал лица продолговатый, поэтому рот ее и в особенности нижняя губа не теснились, а отлично распределялись на достаточном пространстве. Соответственно, рот выглядел столь же значительно, как небесное тело, застывшее посреди орбиты, и Магдины напоенные небом глаза, чуть ли не прямоугольные в уголках, выглядели как два услужливых спутника. Видела она Магду удивительно отчетливо. Она стала похожа на отца Розы, у него тоже было длинное овальное лицо, на нем первым делом бросался в глаза рот. Розу привели в восторг Магдины крепкие плечи. Она бы все отдала, чтобы поставить ее у мольберта, посмотреть, рисует ли она акварелью, или дать ей в руки скрипку, или шахматную королеву; она плохо себе представляла, каков у Магды ум в этом возрасте или есть ли у нее таланты, не знала даже, к чему ее влечет. К тому же она всегда относилась к Магде с некоторым подозрением — из-за наследственности со второй стороны, какой бы она ни была. На самом деле подозрения были не столько у Розы, сколько у Стеллы, и это приводило Розу в замешательство. От наследственности со второй стороны неизвестно было чего ждать, ее можно было даже опасаться. Угроза словно исходила от Магдиных волос, этих тонких светлых нитей.

Мое божество, мое богатство, мое тайное сокровище, мой рай, мой желтый цветок, моя Магда! Королева цветов и цветения!

Когда у меня был магазин, я обычно «встречала посетителей», и я хотела рассказать всем не только нашу историю, но и другие тоже. Никто ничего не знал. Меня это изумляло: как никто не помнит того, что случилось совсем недавно? Они не помнили, потому что не знали. Я имею в виду некоторые конкретные факты. Например, трамвай в гетто. Знаешь, они выбрали худшее место, жуткие трущобы, обнесли его стеной. Это был обычный жилой район с запущенными домами. Они запихнули туда полмиллиона человек — вдвое больше, чем там жило раньше. По три семьи, со стариками и детьми, в одну квартиру. Можешь представить такую семью, как наша, — моего отца, генерального директора Банка Варшавы, мою не знавшую невзгод мать с ее почти японской учтивостью и утонченностью, моих двух младших братьев, старшего брата и меня — всех нас, живших прежде в четырехэтажном доме с восхитительным чердаком (высунув руку из окна, можно было дотронуться до крыши; это все равно что затащить в дом весь зеленый венок лета) — представь, нас заточили вместе с бесчисленными Московичами и Рабиновичами, Перски и Финкельштейнами, вместе с их вонючими дедушками и полчищами хилых детишек! Дети были полумертвые, вечно сидели в лохмотьях на коробках, глаза больные, веки гноятся, зрачки дико сверкают. Все эти семейства, не жалея сил, ходили вверх-вниз, кланялись, тряслись и раскачивались над ветхими молитвенниками, а их дети сидели на коробках и тоже выкрикивали молитвы. Они не умеют, так мы думали, противостоять беде, к тому же мы выходили из себя — точно такое же несчастье случилось с нами — мой отец действительно занимал высокое положение, а моя мать вела себя с такой утонченностью и достоинством, что люди кланялись ей машинально, еще не зная, кто она такая. Поэтому мы выходили из себя по всем поводам, но прежде всего потому, что были вынуждены ютиться с такого рода людьми, с этими еврейскими стариками из крестьян, у которых все силы уходили на ритуалы и предрассудки, которые каждое утро водружали на себя тфилин и те торчали на лбах рогом. И к тому же в отвратительной дыре, где сплошь помои и паразиты, с отхожим местом хуже, чем в тюрьме. Разумеется, мы были не того класса людьми, чтобы выходить из себя, но отец сказал братьям и мне, что мама этого не переживет, и оказался прав.

У себя в магазине я не всем про это рассказывала; у кого хватит терпения все это выслушать? Поэтому я обычно рассказывала кое-что отсюда, кое-что оттуда каждому посетителю. И если видела, что они торопятся — большинство торопилось, стоило мне начать, — я рассказывала только про трамвай. Когда я рассказывала про трамвай, никто даже не понимал, что он ездит по рельсам! Все думали, что это такой автобус. Так вот, рельсы-то они не могли выдрать и электрические провода не могли убрать, так ведь? Суть в том, что они не могли изменить маршрут трамвая, поэтому, понимаешь, и не стали этого делать. Трамвай проходил прямо посередине гетто. Они только построили над ним пешеходный мост для евреев, чтобы те не могли подойти к трамваю и укатить на нем в другую часть Варшавы. По ту сторону стены.

И вот что поразительнее всего: самый обыкновенный трамвай, громыхавший по самым обыкновенным трамвайным рельсам и перевозивший самых обыкновенных жителей Варшавы из одного конца города в другой, проходил прямо там, где мы бедовали. Каждый день, по нескольку раз на дню у нас были, были свидетели. Каждый день они нас видели — женщины с продуктовыми кошелками; однажды я заметила высовывавшийся из кошелки пучок салата — зеленого салата! Я думала, у меня слюнные железы разорвутся — так мне хотелось этих зеленых листьев. А еще девушки в шляпках. Те, кто ездил в трамваях, были простыми людьми из рабочих, с не слишком грамотной речью, но считалось, что они лучше нас, потому что нас уже никто не считал поляками. А у нас, у отца, у матери, было столько красивых кувшинов на пианино, столько полированных столиков и копии греческих ваз, одна — настоящая археологическая находка, отец выкопал ее, когда подростком ездил в школьные каникулы на Крит, — она была вся склеена, и недостающие части узора, изображавшего воина с копьем, были замазаны красноватой глиной. А по стенам в коридорах и вдоль по лестнице у нас висели замечательные рисунки тушью, такие чудесные черные-пречерные линии, и такие точные, но только намеком. И при этом — особенно при нашем польском, родители говорили по-польски тихо, спокойно и так четко, что каждый звук попадал точно в цель, — людей в трамвае считали поляками — ну да, они и были поляки, этого я у них не отнимаю, хотя это они у нас отняли, — а мы поляками не были! Те, кто не мог прочитать ни строки из Тувима, не говоря уж о Вергилии, а не мой отец, чуть ли не половину «Энеиды» знавший наизусть. А тут я — как та женщина с салатом из трамвая. Все это я рассказывала в своем магазине, разговаривала с глухими. Как я стала как та женщина с салатом.