Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14



Потому что мертвость – это не обязательно неподвижность и холод. Мертвость – это прежде всего несоответствие, недостаточность того, что есть, по сравнению с тем, чем был, чем мог быть и чем имеешь вид быть. Чучело птицы или манекен, искусственные цветы или фальшивая улыбка – они одинаково мертвы, они не то, что должны быть, они обман. Такая смерть – это ложь, ведь во лжи всегда таится гибель. Истинная же смерть – это правда, правда о человеке, которую исполнил Христос, исполняющий всякую правду: человек смертен. Так что есть две смерти: смерть-правда, если со Христом, Который истина и жизнь, и смерть-ложь, если с Диаволом, который отец лжи. Каждый выбирает свою собственную смерть.

Опубликовано в студенческом журнале «Встреча», № 2 (25), 2007 г.

Протоиерей Алексий Уминский

Как понять смерть?

Встреча со смертью

Очевидного, болезненного столкновения в детстве не помню. Неясно вспоминаются какие-то крышки гроба, стоящие в подъезде, люди, обзванивающие квартиры, чтобы собрать деньги на похороны. Но это просто бытовой фон, просто часть жизни, смерти в ней как таковой для меня не было.

Не было ее и в детских походах с бабушкой на кладбище. Старые русские кладбища казались мне особыми маленькими городками, завораживающими и таинственными…

Помню старые заброшенные смиренные русские кладбища, куда мы заходили во время нашего дачного отдыха, там росла какая-то очень крупная земляника. Я все время пытался собрать ее с могил, а мне бабушка, совершенно неверующий человек, говорила, что это грех. Я чувствовал, что эти особые «городки» отличаются от иного пространства бытия, но понять почему – не мог. Да и не задумывался над этим всерьез.

Очень смутно помню, как хоронили каких-то птенцов в коробочках, кошку. Но опять-таки это была скорее ритуальная игра, чем переживание смерти.

Видимо, никаких ярких, серьезных, переворачивающих жизнь обстоятельств не было. Дедушка мой по отцовской линии умер очень рано, когда мне было года два, я даже не зафиксировал момент его ухода. Когда стали умирать бабушки и дедушки позже, я уже был вполне взрослый человек для того, чтобы по-другому воспринять смерть.

А в сознательном детстве, видимо, утраты не касались родителей, и я не видел их переживаний смерти. Никто из их близких друзей не умирал, все как-то были здоровы и живы. В этом смысле у меня было безоблачное детство: меня не коснулось знание о смерти.

Присутствие смерти, причем насильственной, в окружающем пространстве я как-то особенно ощутил, когда в самом начале девяностых стал настоятелем Успенского собора в Кашире. Часто приходилось отпевать молодых людей, умерших или из-за пьянства, или погибших в драке, тоже по пьяному делу.

Когда моя супруга гуляла с маленькими детишками по Кашире, ее сопровождали наши прихожанки. Они все время рассказывали, показывая на дома вокруг: «Вот здесь муж жену зарезал. А здесь сын у тети Гали повесился. Здесь муж жену до смерти забил».

Мой дед был очень пожилым человеком, он мучительно умирал от рака в начале восьмидесятых. Но его смерть была понятной.

Дед, партийный человек, из прокурорских работников, в сталинские времена работал в системе НКВД, был ревизором лагерей. Когда узнал, что я верующий, топал ногами, всячески меня осуждал. Его болезненно поразило, что его внук в советской стране может быть верующим человеком.



Он буквально умер у меня на руках. В день, когда ему стало совсем плохо, нам позвонили, мы жили недалеко и сразу же с отцом прибежали. Дед уже мучился в агонии, и шептал только одно слово: «Господи, Господи, Господи!» Отошел прямо на наших глазах. Мы не знали на самом деле, что делать, но вдруг как-то нам в голову пришла мысль, что надо деда омыть. Что мы и сделали до приезда «скорой». Как-то мне было спокойно в этот момент, что дед умер у меня на руках, что как-то я для него послужил. Я даже не знал, что делать дальше, поэтому после того, как приехала «скорая помощь», и деда увезли, отправился к друзьям-католикам в костел: был канун католического Рождества.

По-настоящему меня поразила смерть моего друга по институту. Причем это уже было после того, как мы окончили институт. Саша был смешным чудаком-неудачником из обычной, абсолютно советской семьи, в огромных очках, у которого все из рук падало, но был он очень интересным, открытым, по-детски наивным человеком. Все над ним, естественно, смеялись. Он очень переживал свою несуразность, свое несоответствие каким-то своим внутренним представлениям, переживал, что он не нравится девушкам.

И вот он покончил с собой. Его нашли зимой недалеко от железнодорожных путей в Мытищах, где он жил.

Вот тогда я почувствовал весь ужас беспроглядной, ничем не кончающейся смерти, безысходной, перед которой непонятно, что делать. Смерти, нагло ворвавшейся в пространство жизни. До сих пор помню чувство беспомощности и ужаса от того, что ничего не сделать. Прекрасный Сашка был некрещеный, самоубийца. Полная победа смерти.

Я до сих пор об этом вспоминаю как об одном из самых ужасных дней своей жизни. Еще эти страшные дикие поминки, когда нечего сказать, когда все мнутся и понимают, что, в общем, не может быть от этих слов никакого утешения, и единственное, что можно сделать, – это как можно сильнее напиться и расползтись по домам, чтобы больше об этом не вспоминать.

Это был настоящий триумф смерти, перед которой все оказались беспомощными: и мать, и друзья, которые несколько лет не виделись друг с другом и вдруг встретились на этих страшных подмосковных похоронах под низким тяжелым небом, на фоне серо-грязной зимы. Тогда я впервые по-настоящему испытал смерть как непоправимый ужас. Меня до сих пор сопровождает это глубокое чувство пронзительной жалости и бессилия.

Советская смерть

Советская смерть – это кошмар. Это ужас. И все эти дикие изобретения людей вроде поминок в такой ситуации, когда людям нечего сказать, когда все вымучивают из себя какие-то дежурные фразы, когда каждый должен произнести: «Пусть ему что-то будет пухом». Притом в это почти никто не верит. Как не верят и в это: «Он сейчас нас видит, он сейчас с нами, ему там будет хорошо». Присутствие лжи в момент смерти – это невыносимо…

И все советские традиции, связанные со смертью, – возрождение такого пещерного архетипа человека: крышку гроба в дом не заносить, табуретки перевернуть, зеркало завесить. Рюмку с водкой поставить рядом. Советская традиция тут пошла еще дальше, и содержимое рюмки стало выливаться на могилу после погребения. Или кто-то закуривал сигарету, а потом ее вставлял в могилу. А сейчас кладут в гроб мобильный телефон. И если батарейка еще не села, бывает, механически приходит пустая эсэмэска, и человек, получивший ее, радуется: «сообщение „оттуда“».

В общем, люди напридумывали себе какое-то продолжение жизни, поскольку не могут согласиться со смертью.

И у древних египтян отношение к смерти было значительно более адекватным, нежели у советского человека, которого лишили права на бессмертие, права на вечную жизнь. А он все равно пытается прорваться хоть через какое-то пещерное, совершенно языческое понимание: все равно там что-то есть.

Что такое «память смертная»?

Память смертная – это особенное чувство. Человек не может помнить о смерти, это неестественно для него. Знать о смерти человек не может, потому что он не имеет этого опыта. По крайней мере, мы понимаем, что такое болезнь, к болезни мы можем готовиться, можем ее лечить. У нас есть опыт болезни, опыта смерти у нас нет.

Это еще связано с тем, что человек не предназначен для смерти, не задуман для нее. Это одно из доказательств, может быть, бессмертия нашей души – то, что мы не можем представить себя мертвыми. Можем, конечно, как-то по-детски говорить: «Как я буду лежать в гробу». Но все равно это будет по-игрушечному для живого человека. Реально он не может представить себя мертвым, не может описать смерть, описать, как он не будет жить.