Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 117



Вероятно, Гурахан имел в виду термоядерный конфликт. Выходит, он прав. Он, конечно, прав и в своем учении о трех ступенях высшего наслаждения, — рождение совершенной мысли, понимание совершенной мысли и претворение совершенной мысли. Мысль совершенна, если зажигает или усиливает свет добра и правды в душе, способной охватить мысль. Предельная стадия наслаждения — совершенное претворение совершенной мысли. Это акт высочайшей любви. Но люди еще далеки от того, чтобы познать такую любовь. Они довольствуются другой, гораздо более примитивной любовью, не ведая, что и эта их любовь — совершенная мысль, и ничего более. Все или ни один — вот закон мудрости. Мудрость одного — это глупость всех. Наслаждающийся в одиночку — преступник… И еще говорил Гурахан: «Пока моральный суд не станет строже суда уголовного, пока заведомому подлецу будут угодливо улыбаться, человечество будет катиться в пропасть…»

Неодолима инерция! Зачем о том, чего уже нет? Зачем вообще обо всем этом? Плохо или хорошо поступаешь, честно или бесчестно, — теперь-то кому какое дело? Мертвецам — все равно, а тех, кто еще жив, не спасет ни один добрый поступок. У добра нет таких сил, чтобы разом покончить со злом — потому что добро оно…

Я сознавала, что мне выгодна хотя бы видимость примирения с Фроммом. Но впервые — несмотря на тоску глодавшую — не хотела примирения. Оно претило чему-то, что возникло во мне за эти дни. Я не понимала ясно, что это, но противиться себе не хотела…

Страх подсказал выход: не можешь примириться, отделайся от Фромма вовсе, потому что в противном случае он отделается от тебя. Он — механизм, и не люди ему нужны, и не жизнь как таковая, ему нужна среда для самосозерцания и самолюбования, иначе говоря, вещь — зеркало или раб…

Но нет, убивать Фромма я тоже не хотела, хотя мерзавец не был, конечно, достоин жизни. Я допускала, что он может попытаться убить меня, но впервые мне было все равно. «Какая разница, кто кого? Тому, кто останется, придется гораздо хуже…»

Я решила лечь спать, распустила волосы и уже разделась, когда в моей двери щелкнул замок.

Вошел Фромм. Наши глаза столкнулись. Мне показалось, Фромм хочет извиниться.

— Я не могу без тебя, Гортензия, — жалкая улыбка застряла на его исказившемся лице. — Мы слишком далеко зашли… Нас ничему не научила катастрофа. Мы, люди, по-прежнему далеки друг от друга, по-прежнему нетерпимы…

— Да, людей по-прежнему разделяет бесконечность. Только теперь уже совсем неодолимая. Неодолимая, потому что нет и не может быть теперь бога.

— Давай простим друг другу.

— Не в этом дело, ты знаешь. И просишь из-за упрямства только. Подумай о себе!

— Ты жестока. И слишком спокойна…

«Все теперь — ложь, — подумала я. — Теперь вообще невозможна правда. Что она без людей? Правда — то, что спасает, а если не спасает, все — ложь… Ложь — мое спокойствие. Ложь — моя твердость. И то, что я говорю сейчас, — ложь от растерянности и от подавляемого, но не подавленного страха…»

Я хотела силы, которая дала бы мне силу. Я не знаю, чего я хотела. Но я знала, чего не хочу…

Фромм упал на колени, и рот у него открылся, а звуков долго не было.

— О Гортензия!

— Боже мой, как все пошло!

— Ты никогда не говорила о пошлости!..

Поднявшись с колен, он попытался обнять меня, но я высвободилась, не оскорбляя его, зная, как щепетильны подонки в такие минуты.



И тем не менее Фромм пришел в ярость.

— Дрянь, дрянь, ты мне заплатишь! С сегодняшнего дня ты не получишь больше ни куска хлеба!

— Этого ты только и хотел! — спокойно, будто прозрев наконец, сказала я. — Что ж, тебе достанется больше. А теперь — уходи!

Но Фромму не хотелось уйти побежденным. Он не придумал, однако, ничего умного, потому что настоящий ум не может способствовать безумию. Он подхватил лежавшую на полу коробку с деталями составного робота и выскочил вон. На пороге обернулся и с показным презрением швырнул коробку назад.

Я подхватила ее и по гладкому полу вытолкнула в коридор. Фромм с перекошенным от злости лицом бросился на меня…

Сцена была дикой, одинаково унизительной для обоих. Впрочем, может, она и не была столь дикой для людей, утративших связь с другими людьми и потому потерявших свои качества. Фромм был для меня всего лишь подлой особью мужского пола, завладевший ключом от убежища. Вероятно, и я представлялась ему просто живым вместилищем похоти…

Сцена была безобразной. Я кричала как оглашенная, хотя, собственно, кричать не имело смысла. Фромм схватил меня за волосы. Я вырывалась, я все еще медлила ответить силой на силу, чтобы не разрушить самого последнего моста. Но действия Фромма, жаждавшего унизить меня, вынудили защищаться. Когда-то я посещала школу каратэ и считалась неплохой ученицей. Ударом ноги я повалила Фромма, требуя, чтобы он немедленно убрался прочь.

Фромм выхватил револьвер.

— Дрянь, — визгливо выкрикнул он. — Я долго терпел! О, я долго терпел! Теперь я убью тебя, убийцу Луийи! Отвернись! Отвернись, говорю!..

Если бы даже он разрывал меня на части, я бы не уступила. Я поняла вдруг, и не мыслью, не мыслью, а чутьем поняла, что все мерзкое в жизни происходило и происходит только оттого, что люди лишились гордости. Да и не люди они — те, кто лишился гордости. Ведь гордость — начало и конец человека…

— Стреляй, ничтожество, — сказала я, дрожа от напряжения, но все же голосом твердым. — Стреляй в лицо, потому что я не отвернусь ни за что на свете!.. Ты толкнул меня на убийство Луийи, чтобы со спокойной совестью расправиться со мной…

— Ты лжешь, Гортензия, ты лжешь!

— Трус! Или ты выстрелишь, или я заставлю тебя целовать мои следы! Ты раб, и я даю тебе кличку — Вонючка!

— Почему «Вонючка»? — истерично закричал Фромм. — Почему «Вонючка»?

— Потому что ты сильнее и все же боишься…

Пламя полыхнуло в мое лицо…

Я похоронил Гортензию, не зная, ранена она или убита. Какая разница? Если даже ранена, она задохнулась в морге, не приходя в сознание.

Я похоронил Гортензию, сознавая, что мне пришлось бы умереть, если бы она осталась жива. Я не выдержал бы своего преступления — застрелился или повесился, это уже точно…