Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 153

Вечерами в лагере устраивали танцы, куда ходили вожатые, ребята из старших отрядов, молоденькие официантки, солдаты, неизвестно как попавшие сюда, а также кой-какая мелюзга, не желавшая придерживаться детского режима и пользовавшаяся, говоря словами начальницы лагеря, «разгильдяйством и либерализмом вожатых».

Пришел однажды и Игорь. Сначала, как правило, играл аккордеонист, репертуар у него был древний, какие-то песенки — «Мы с тобой два берега», «Тишина» и что-то в этом роде, — все танцевали вяло, медленно, враскачку, а мелюзга вилась вокруг бортика танцплощадки, скучая и покуривая от безделья.

Но вот кто-то принес магнитофон. Высокий ритм Джеймса Ласта штопором ввинчивался в тишину, в шорох леса, и все кидались на этот маленький, желтеющий в свете сиротского малонакального фонаря квадратик танцплощадки, и она раскалялась через несколько мгновений и, дымясь, как бы взлетала вверх, и падала, и снова взлетала, и, ломаясь, раскачиваясь, топоча, подпрыгивая, поводя мускулами плеч, шеи, сгибая руки, повторяли ритм все, как умели: вожатые и пионеры, девочки-официантки, солдаты, ребята из старших классов и пронырливая мелюзга. О, как плясали на скромной этой танцплощадке вблизи красного уголка под сенью дерев!

Глуховатым шелестящим звуком гортанно вступала труба и звала бог знает куда, умирали и возрождались саксофоны, ударник частил так, что сердце выпрыгивало; хриплый лесной надорванно-прекрасный, жаждущий то ли любви, то ли крови голос властвовал над людьми, и они превращались в комки неслыханной энергии, на которой могла бы работать сейчас могучая ГЭС.

И как ни странно, а может быть, вполне закономерно, лучше всех, раскованнее, и свободнее, и легче, и даже выносливее танцевали не взрослые, а именно малолетки. Они словно бы родились с этой музыкой, им не надо было перестраиваться, как поколению отцов, с фокстрота и танго на бальные танцы, оттуда на рок, потом на твист, сначала запретный, потом повсеместно внедряющийся, а затем на все эти прихотливые шейки и далее, как верх новаций на полузабытый чарльстон.

Эти маленькие привыкли к звуку и к движению, ритм и легкость были даны им с младенчества, и на́те вам — эти малолетки, шмедрики, так называемое подрастающее поколение, называй их как хочешь, были вдохновенными мастерами этого дела.

А уж кто с кем танцует — парень с парнем, девчонка с девчонкой, а если никого нет рядом, то так, соло, сам с собой, или пристроившись к кому-нибудь сбоку, — неважно, был бы квадратик жилой площади, был бы лишний сантиметр для движения.

И вдруг в этой толчее мелькнула удивленная и как бы светящаяся Дашка Гурьина. Возникла и исчезла в бешеном потоке, рванувшемся на танцплощадку при первом же звуке музыки. А потом она появилась совсем рядом и, к полному изумлению Игоря, сказала тихо, дружественно и как бы доверительно:

— Ну что… давай… а?

Он кивнул молча, по-мужски, с достоинством. Давай так давай. Делов-то. Какая разница, с кем танцевать. Пошел сзади нее. Вразвалочку, покинув раздевалочку… как бы без особого энтузиазма. Ну, и станцевали нормально, потом еще раз. Она тоже умела здорово. И не так бойко и разухабисто, с различными вихляниями, а очень точно, легко, красиво, чувствуя любой, самый незначительный толчок ритма.

Хорошо было с ней танцевать.

Потом их поразгоняли, пора и честь знать, и все, усталые, но довольные, с нерастраченным запасом сил, отправились по коттеджам, и Игорь тоже.

— Ну, привет, — сказал он ей на прощание. — Не проспи утреннюю линейку.

— Не беспокойся, — сухо сказала она.

С тех пор и до конца лагерной смены они не перекинулись ни словом, будто и не были знакомы.

Смена кончилась, их увезли по домам. Через недельку снова в лагерь. Теперь и проводы были легкие и веселые, не то что в начале лета.

Дашку он поискал глазами. Должно быть, в другом автобусе. На общей линейке ее тоже не увидел. Может, заболела, позднее привезут. Но ее так и не было видно. Потом спросил у одной девчонки из ее отряда:

— А где же ваша Гурьина?

— У нас такой больше не значится. Где она, не знаю. Может, в Москве, а может, на юг с матерью махнула.





Ну, нет так нет, подумаешь, Дашка Гурьина… Жили и без нее. Конечно, на юге лучше… Если б мои меня взяли, я бы с удовольствием. Теперь в Москве, наверное, не увидимся. А зачем, собственно?

Так он думал вполне разумно и бежал уже по футбольному полю, где должны были сразиться шесть на шесть с пацанами из лагеря «Буревестник».

Все было хорошо, и правильно, и разумно, и жизнь шла вперед, в заданном направлении, и было много дел и занятий и не время скучать, и было весело, и надо было победить в матче, и, остановившись на мгновение, он ощутил вдруг холодок непонятной и глубинной пустоты, будто чего-то долго ждал, а его обманули.

…Он нормально прожил вторую смену. «Нормально». Это слово употреблялось часто и давало исчерпывающий ответ на все вопросы:

«Как дела?»

«Нормально».

«Какие оценки?»

«Нормальные».

«Как сыграли?»

«Нормально».

Ясно и коротко. На самом же деле лагерная жизнь была не такой уж нормальной. Она была вовсе не такой последовательной, простой, четко размеренной, как могло показаться приезжему взрослому, не такой романтически наполненной, как изображается в некоторых книжках из детской жизни: зорьки, подъемы, походы, пионервожатые, приезжие ветераны, спортивные игры, военные игры, старшие друзья, опекающие младших подруг, младшие подруги, врачующие младших друзей. Яркие вспышки костров и тугой перестук мячей.

И так, и не совсем так.

Прежде всего в лагере ты должен был быть или, по крайней мере, казаться сильным. Если ты не был сильным, ты терял самостоятельность и суверенитет. Ты становился частью определенной группы, может быть даже чуждой тебе, которая прикрывала тебя в нужный момент, но в которой ты тоже был не из первых, а значит, в известной степени ты чувствовал себя подчиненным чужим интересам.

Трудно определить, кто именно были первыми и почему они таковыми становились. Первыми, главными были те, кто обладал  а в т о р и т е т о м. Они могли шутить над тобой, но не ты над ними, иначе, не зная этого, ты мог крепко нарваться.

Ты шел в стайке где-то, может быть, в середине компании, а может быть, и в конце. Ты мог острить, обращать на себя внимание, ты мог подавать голос в своей компании, напоминая, что ты есть и что ты тоже человек со многими достоинствами. И иногда компания откликалась на твои шуточки. Но если ты не обладал  а в т о р и т е т о м, ты все равно всегда оставался человеком из хора.

Здесь, в лагере, у каждого было свое место и своя роль. И как бы ты ни притворялся, кого бы из себя ни строил, тебя раскусывали тут же с ходу, немедленно ставили на положенное тебе место. Здесь умник оставался умником, слабый — слабаком, отважный так и ходил в храбрецах, а тот, кто мало говорил, но знал, что говорит, кто знал ответ на всякий вопрос, а иногда и без вопроса, с ходу и немедленно да так, что спрашивающий валился на траву и терял охоту ко всяким новым вопросам, — вот такой спокойный и уверенный шел всегда впереди. Здесь не было дурной привычки издеваться над слабыми. Наоборот, слабых даже жалели, поощряли и в случае необходимости защищали, но только тех слабых, которые не притворялись сильными и не ходили по каждому поводу к вожатым и к администрации. Слабый должен был знать, что он слаб, и тогда все относились к нему с пониманием. Интересно, что никакая художественная самодеятельность ничего не меняла в этой расстановке сил. Никакая лепка, пение, декламация стихов. Ты мог лепить что угодно и из чего угодно, твоя лепка могла быть отмечена на смотре или где-нибудь еще, твой голос мог нежно журчать на праздничном концерте, это было хорошо, но ничего не меняло в твоем положении, в иерархии местного общества. Здесь люди определялись не по художественным талантам, не по смотрам и не по выставкам.

Они определялись по быту.

Впрочем, имел значение спорт. И если ты гонял в футбол лучше других, или точно попадал в баскетбольную корзиночку, или как олень рвал стометровку, ты считался серьезным человеком, приобретал часть авторитета. Здесь признавали реальные вещи, а не высокие материи.