Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 153

Апрель 1970 — февраль 1972 г.

Нескучный сад 

РОМАН

Светлой памяти отца посвящаю

I

Он вошел в школу мимо нянечки, дремавшей на стуле, прошел мимо раздевалки, и, неожиданно оглянувшись в тенистом узком пространстве, где стояли вешалки, кренящиеся под тяжестью одежд, как деревья под напором плодов, в этом узеньком тенистом пространстве увидел он мальчика лет десяти, который перебирался от одной вешалки к другой, наклоняясь всем туловищем. Казалось, еще мгновение — и мальчик будет ползти по-пластунски. Его лицо отрешенно белело в сумраке… Мальчик пригибался, прятался в лесу вешалок, выпархивал на свет и снова тонул во тьме.

Он смотрел на все передвижения мальчика с возрастающим интересом.

Тот понял, что его увидели, вздрогнул, плечи его поднялись, он вытянулся как бы даже с вызовом.

Нянечка поймала удивленный взгляд взрослого и, мгновенно проснувшись, тут же пошла вперед, как бы по невидимой прямой, прочерченной его взглядом, еще не зная, зачем и куда, но уже догадавшись: «б е з о б р а з и е».

И нашла мальчика, стоявшего между вешалок и прижавшегося к пальто, к своему или чужому.

— Ну-ка, ну-ка, ну-ка, что у нас за дела такие?.. Вылезайте-ка, пожалуйста, на свет. Вот так.

Мальчик вышел.

— И руки покажи. Что в руках-то?

Мальчик послушно протянул руки, повертел пальцами, будто на приеме у врача. Ладони были маленькие, сморщенные, с подтеками чернил, пальцы с обломанными ногтями, и так же, будто на приеме у врача, руки дрожали.

— А карманы чем набил?

Он послушно вывернул карманы, в которых была обертка от жвачки, надкусанное яблоко с запыленной, посеревшей уже мякотью и длинная железная трубочка для стрельбы.

— Ты чегой-то там делаешь? И чего тебе в раздевалке надо? Что это за цели такие?

Мальчик молчал и покорно смотрел на нянечку.

— У людей урок, сидят, занимаются, а этот лучше всех! Где очутился? Чего молчишь-то? Сейчас к завучу отведу, расскажешь, чем тут занимался.

— Я сам с ним подымусь.

— А вы откуда будете?

— Инспектор, — сказал он, взял мальчика за руку и стал подниматься по лестнице.

— Ты в каком классе? — спросил он.

— В четвертом «Б», — охотно ответил мальчик.

— А Игоря Ковалевского знаешь из восьмого «Б»?





— Нет, я оттуда только Дроздова, вожатого, знаю.

— А зачем ты… в раздевалку?

— А просто так. Я ничего такого и не делал.

— А кто говорит, что ты делал?

Мальчик искоса, как бы с легким сомнением, посмотрел на него:

— Просто я отпросился в туалет… У нас сейчас контрольная, а я задачку не могу решить… Все пишут чего-то, а я и не знаю, чего писать. Ну, отпросился, а сам в туалет не пошел, погулял по коридору и пошел сюда. А чего думать, когда все равно задачку не решу?

— А зачем в раздевалке прятался?

— А я не прятался… Просто я отстреливался. А они будто были со всех сторон. Ну, вот я и сидел… А потом чего-то еще, сейчас не помню. Вроде меня ранило и я раненый сижу, но ранен-то я ранен и отстреливаюсь, но время от времени вдруг как вспомню — контрольная и сколько до конца урока осталось. И еще не знал, пойду или не пойду. А тут как раз она.

Сзади раздался голос нянечки, она неожиданно догнала их:

— Конечно, дети… Я ничего не говорю. Дитям все можно… но и какие тут случаи бывают. Целый день сидишь, глаз да глаз… Конечно, я не спорю, дети — они есть дети, это понимать надо, но случаи бывают. А с кого спрашивают?.. С меня. Уже тридцать лет в школе и все здесь знаю, как есть, как было. У всех все есть, а случаи бывают, и только лишь от баловства. Вот попробуйте здесь денек посидеть. И смех и горе. Воспитание… Ладно, пусть в класс идет… Считаем, так: ничего не было.

— А ничего и не было, — сказал мальчик.

Ему хотелось порасспросить мальчика, узнать, кто его родители, но ведь не для этого пришел… тут дай бог со своим разобраться.

— Возвращайся лучше в класс, — сказал он.

— А если не пустят? — с надеждой спросил мальчик.

— Пустят, не волнуйся. И еще одно. Как кончится урок, зайди в восьмой «Б», окликни Ковалевского, скажи, отец пришел. Я здесь буду.

Он стоял теперь в коридоре, рассматривая висящие на голубовато-серой стене портреты, плакаты, диаграммы. Все было так же, как и в его времена, и тот же был неистребимый запах свежевымытых полов, хлорки, масляной краски (где-то что-то облупилось и недавно на-свежо подкрашивали), какой-то трудно уловимый и вместе с тем совершенно определенный запах, сразу отбрасывающий на двадцать пять лет назад, в 310-ю мужскую, в которой незадолго до его самого первого урока размещался госпиталь. Его перевели тогда в другое место, а помещение снова переоборудовали в школу.

Он и не ловил этот запах, и не настраивал себя на мгновенный бросок отсюда туда, от себя сегодняшнего к тому, нет, другие были у него заботы, но тишина и приглушенные голоса за дверьми и детский кашель, нарочито громкий, и размеренный, четкий и вдруг неожиданно взрывающийся учительский голос, и такой торопливый и беспомощный стук мелка, и другой стук, спокойный и назидательный, и вдруг открывшаяся дверь — кому-то невмоготу стало, и выпорхнувшая фигура в сером кительке, и даже этот сразу реально ощутимый на губах хлористо-родниковый вкус воды, которую этот мальчик пьет в туалете, хлористый родник в пустыне, глоток свободы — все это возвращало туда механически, без всякой подготовительной настройки.

Он постоял еще в этой тишине, видя себя юношей (это слово всегда казалось ему казенным) с деловым, просветленным и одновременно чуть скорбным лицом — такое у него всегда было, когда делал уроки или еще что-нибудь  н е о б х о д и м о е, — походил по коридору, выглядывая во двор, где двое верзил носились по серому квадрату спортплощадки.

Звонок прозвучал, как всегда, неожиданно и был длинным и разнообразным по тембру — то высоким, фальцетным, то трубным, то вдруг заржавелым, прерывистым, то все тянул фистулой, и уже накладывался на него шум, топот, общее движение, великая энергия масс, мгновенное отключение от кладезя знаний, от «учения — свет, неучение — тьма» к бешеной десятиминутной анархии.

Вылетали и выходили, выплывали и выскальзывали, фигурно катились по паркету и вышагивали, как часовые, вприпрыжку или с нарочитой степенностью, с достоинством и не торопясь, а некоторые так просто катапультировали — надо было увернуться, чтобы летящее по закону физики живое тело не погрузилось в бездыханное, твое.

Это были очень насыщенные минуты — минуты переменки.

И, как бы в мгновенном разрежении и пустоте, увидел он  с в о е г о…

Он не летел, не прыгал, не плыл, не висел в воздухе, как другие, не свистел и не пел. Он медленно и несколько понуро шел по коридору.

В серой обвисшей курточке, бывшей ему не по росту, медленно шел навстречу, и лицо с размазанной пастой на лбу казалось серым, озабоченным и усталым, будто он не спал ночь. И враз потянуло броситься, обнять, взять на руки, унести из этого гвалта, но он мгновенно переборол свое желание.

Это было то, что он сам называл «наседкино чувство» и чего немного стыдился, так как ему казалось, что необходимо совершенно другое: мужское спокойное покровительство, а не это тревожное, нервное, постоянно-защитительное.

Молча он стоял у окна и смотрел на сына. К мальчику подошел другой, на голову выше, с девичьим румяным личиком, в тоненьких очках, бедрастый (таких нарекают сразу автоматически «жиртрестами», «мясокомбинатами», «главсосисками» и т. д.). Маленький почему-то по-отечески приобнял «жиртрестину», и вся его как бы озабоченная фигурка распрямилась. Лица обоих светились взаимной симпатией, пониманием, общностью некой тайны или, по крайней мере, секрета. И тут в разгар разговора мальчик его увидел. Секунду мальчик как бы колебался, сохранить ли степенность, но не смог сохранить, а, как когда-то раньше, побежал ему навстречу с удивленным и радостным лицом и уткнулся головой в грудь… Все-таки давно они не виделись… Так еще не было, если, конечно, не считать командировок. От головы сына было тепло и спокойно, как дома, и он положил руку на эту небольшую теплую голову и тихо спросил: