Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 153

А скорее она вошла в его жизнь, в тот единственный момент, когда и надо было войти, в тот момент, когда он начал терять то, что всегда держало его на плаву: уверенность в своей творческой силе, постоянную и мощную работоспособность.

Вот тогда она и появилась и осталась, чтобы его спасти, и он это понял и принял.

Не случайно вспомнилась та рыбалка. Борька не хотел никуда ехать, но она настояла; была не лучшая для рыбалки погода, лодку сносило, но она гребла очень спокойно, и это спокойствие передавалось всем. Она никому из нас не доверила весла, сама вела лодку, на корме которой с бледным, равнодушным, злым лицом сидел Борис. Но через несколько часов он стал приходить в себя, глаза его обрели цвет, ожили, прояснились. И вот он уже нырнул в воду, поплыл.

Ныряли глубоко, до дна, зная, что вынырнем, что нам еще не время тонуть.

Лодочки, кораблики, челны.

Пельмени по-сибирски, теплый дом.

Все вроде бы налаживается, и потому ни слова о делах, тем более дела не очень хороши, выставка его, которую мы с таким трудом организовали, кажется, срывается, но говорить ему об этом мы не станем.

Я скашиваю глаза на рисунок в деревянной рамке, одиноко висящий на стене. Интересно, что на стенах нет ни одной Борькиной картины кроме этого рисунка. Зато фотографий множество, как в деревенской избе: Катя с отцом, Катя с матерью, Катя с Борькой. И в стороне, над ними, чужой им, точно из другого альбома, из другой реальности, незаконченный рисунок.

Портрет Норы.

Она сверху, чуть прищурившись, смотрит на нас. Мы разговариваем, встаем, садимся, позвякивает посуда, а я чувствую все время ее взгляд, словно ей  о т т у д а  надо разглядеть нас: Борьку, меня, Сашку, Борькину жену Катю.

Сколько же всего было, сколько же лет, как бы разверстанных в пространстве, разделили нас и ее.

Словно поезд, из которого она вышла, а мы сидим, те же пассажиры, только изменившиеся до неузнаваемости. Поезд то мчится, то катится медленно, то стоит на остановках, но он все дальше и дальше оттуда, где она осталась навсегда.

— Нора, — говорит она мне певуче и почему-то с более заметным по телефону грузинским акцентом.

Трубка повешена. Нас разъединили, и слышно только шелестение, разряды, неясные шорохи темного бездонного эфира…

Мы встретились у кинотеатра «Аврора» на Покровке.

Но времени, пространства и событий, разделивших нас на год, будто и не существовало. Кажется, вчера или позавчера расстались.

— Может, в кино? — предложил я.

Она усмехнулась и покачала головой. И тут я впервые увидел, что глаза у нее другие, чем там, на юге, дома, несколько потухшие, и вся она смотрелась иначе, неуловимо угадывалась какая-то неуверенность, лицо стало меньше, не смуглое, как дома, а желтоватое, словно загар побледнел, выцвел.

У меня не было денег, чтобы повести ее в кафе, но мы пошли в рыбный магазин наискосок от «Авроры» и у мраморных столиков поедали бутерброды с рассыпающимися, младенчески розовыми крабами, перевитыми гирляндами майонеза.

Она ела, стараясь сохранить осанку и безразличие к еде, ела красиво, неспешно, и каждое движение ее было красивым и внешне спокойным, но я чувствовал неуловимую растерянность; ее гортанная речь с чуть заметным орлиным клекотом была на сей раз смягчена и даже чуть искательна. Может быть, это наш огромный город придавливал ее?

— Ну как ты, где ты? — спрашивал я.

— Я все-таки поступаю туда, куда хотела. Уже прошла предварительный творческий конкурс.

— Значит, все хорошо?

— Да, конечно, кажется, все неплохо.

Мы вышли из магазина, шли вверх мимо казарменного здания пожарной охраны с его старинными узенькими оконцами-бойницами, мимо ярко горящих на солнце яичным желтком домиков с колоннами. Я хотел ей показать свою Москву — от Чистых прудов до Большой Ордынки, потом вернуться к Гоголевскому бульвару, в Филипповский переулок, показать церкви, извилистые московские дворы, холодные вечерние скамейки.

Она слушала, смотрела, восторгалась со мной вместе, но скорее механически, была чуть рассеянна, и я ощущал все время то ли тревогу, то ли скрытую, но разъедавшую ее заботу.





Я думал с удивлением и гордостью: «Она все-таки мне позвонила, а не Борьке», пока не сообразил: Борька живет в общежитии, а у меня есть телефон: вот как все просто, вот почему я, а не он.

Она ни разу не спросила меня о нем, будто его и не существовало. Это даже настораживало, наводило на мысль о том, что я чего-то не знаю в их отношениях.

В буфетике на Пятницкой пили вермут, она морщилась: «Разве это вино, разве это можно пить?»

Я незаметно захмелел, так как пил за двоих, и, осмелев, взял ее за руку, приобнял, она не сопротивлялась, была рядом и одновременно далеко, приветливая, почти ласковая, но очень чужая.

— Но ты здесь… Как странно, что ты здесь.

Странность и вместе с тем закономерность ее появления совсем из другого края, видящегося отсюда далеким, душным и пряным ботаническим садом, — вот скрытый лейтмотив того вечера. Оттуда — на будничный московский асфальт.

Никогда там, на ее родине, мы не были с ней вдвоем, но почему-то казалось, что сегодняшнее бесцельное блуждание по вечереющей летней Москве — продолжение чего-то уже бывшего. В огромности этого города, одинокие и вместе с тем удивительно слитные, быстро привыкая друг к другу, мы приращивали к этим двум часам хождения по Москве месяц той, далекой, уже нереальной жизни и год разлуки.

И в тот момент, когда я уже не думал ни о ком, кроме себя и ее, когда никого уже не существовало, она спросила о Борьке.

Вовсе не хотелось сейчас говорить о нем.

— Как он? Ну как он… Нормально.

Это стереотипное, ничего не выражающее словцо инстинктивно было произнесено мною, оно должно было сбить, точнее занизить ее интерес к нему; именно то, что она сначала ничего не говорила, а потом спросила, именно то, что он не существовал и вдруг появился, сразу как бы зачеркнуло все наши разговоры, хождения, превратив все это в заполнение паузы, в бессмысленное убивание времени перед чем-то более важным и существенным для нее, перед встречей с ним.

— Если хочешь, сейчас к нему поедем — в общежитие.

Я говорил вполне искренне… Если так, то поедем. Если это ей надо, то поедем. Троллейбусом «двойка» до самого конца, и пешком немного. Там еще не спят.

Она помолчала и сказала:

— Да нет, в другой раз.

Шли, болтая о чем-то неважном, необязательном. Такой разговор только разъединял. Зачем-то я ей рассказал о том, как нас исключали. Она слушала очень внимательно, чуть испуганно.

Теперь она вновь доверчиво шла за мной, мы успели посидеть на всех Чистопрудных скамейках, потом пошли в переулок Стопани, к Дому пионеров, где все у меня начиналось, вдоль диковинных машин у швейцарского посольства, вдоль хрустально светящихся нарядных его окон, сквозь сад Дома пионеров. Очутились в тупике, в котловане строящегося дома, через треснувший забор перелезли на Харитоньевский.

Устали до одурения. Хотелось еды и тепла. И тогда я предложил:

— Зайдем ко мне?

Она постояла в нерешительности, затем молча кивнула головой.

Комната моя в коммунальной квартире, в доме в Машковом переулке, была пуста, родители с ранней весны уехали в экспедицию. Да и вся квартира к этому часу должна была затихнуть, прижавшись по комнатам к толстым линзам, водянисто светящимся над маленькими экранами.

Я нащупал в кармане последнюю мятую десятку, ее в обрез хватало на бутылку дешевенького сухого и двести граммов колбасы в дежурном магазине на Кировской.

Оснастившись таким образом, я решительно повел ее за собой.

Вечерний торжественный подъезд с мраморными лестницами, старинный лифт фирмы «Карл Гоффман», нервный тычок ключа в гнездо замка, насыщенная и скрипучая тишина ночной квартиры, и вот наконец твоя дверь, ограждающая от всех и спасительная.

О чем-то неважном, несущественном говорили, завели проигрыватель, станцевали арабское танго, но, видно, у нее не было настроения для ночных танцев, и, вежливо, но твердо отстранив меня, она села на диван.