Страница 16 из 38
Необычно лететь одному. Я так много летаю звеном, когда в строю две или четыре машины, что сразу одиночество во время самостоятельного полета не почувствовать, а минуты между Уэзерсфильдом и воздушной базой Шомон — не такое долгое время. Неестественно, когда можешь смотреть куда хочешь во время всего полета. Единственное удобное положение — это когда я смотрю под углом в 45 градусов налево или 45 градусов направо и вижу там гладкую обтекаемую массу ведущего самолета, вижу, как ведущий летчик в белом шлеме с затемненным стеклом смотрит налево, направо, вверх и назад, следя, чтобы на пути в небе не было других самолетов, и иногда довольно долго смотрит на мой самолет. Я слежу за ведущим внимательнее, чем первая скрипка следит за дирижером, я набираю высоту, когда он набирает высоту, поворачиваю, когда он поворачивает, и слежу за жестами его руки.
В строю летят молча. Заполнять эфир радиоболтовней — значит выполнять задание непрофессионально, и в сомкнутом строю любая команда от ведущего или просьба от ведомого передается жестом руки.
Было бы проще, конечно, нажать ведущему кнопку микрофона и сказать: «Звено Аллигатор, аэродинамические тормозные щитки… давай», чем снять с рычага управления правую перчатку и, управляя левой, проделать пальцами сигнал «аэродинамические тормозные щитки», снова поместить правую перчатку на рычаг, а пока третий ведомый передает четвертому, снова положить левую перчатку на рычаг газа, поместив большой палец на тумблер аэродинамических тормозных щитков над кнопкой микрофона, и затем резко кивнуть шлемом, переключая тумблер в положение «закрыто». Это сложнее, но более профессионально, а быть профессиональным — цель каждого человека, носящего над левым нагрудным карманом серебристые крылышки.
Профессионально — хранить радиомолчание, знать все необходимое о самолете, твердо, как скала, держать место в строю, быть спокойным в случае аварии. Все желательное при управлении самолетом — профессионально. Я шучу с другими летчиками по поводу того, к чему это слово только не относят, но оно всегда уместно, и в душе я его чту.
Я так стараюсь заслужить титул профессионального летчика, что после каждого полета в сомкнутом строю обливаюсь потом. После полета даже перчатки мокрые, и на следующий день они высыхают и превращаются в твердые сморщенные куски кожи. Я еще не встречал летчика, который может хорошо пролететь в строю и не вылезти затем из кабины насквозь мокрым. Однако для полета требуется лишь свободный строй. Но это непрофессионально, и пока что я убежден, что человек, который приземлился после полета строем в сухом костюме, — плохой ведомый. Я никогда не встречал такого летчика и, надеюсь, не встречу, поскольку если пилоты одномоторных самолетов в чем-то и проявляют публично свой профессионализм, так это в полете строем.
В конце каждого задания перед заходом на посадку совершается еще трехмильный подход в сомкнутом ступенчатом строю.
В течение 35 секунд, за которые покрываются эти мили, с того момента, как ведущий нажимает на кнопку микрофона и говорит: «Ведущий звена Аллигатор, посадка на полосу один девять, третий и четвертый перестроиться», — каждый летчик у взлетной полосы и десятки других людей на базе будут смотреть на звено. Звено на мгновение окажется в окне кабинета командира, оно будет хорошо видно с автомобильной стоянки перед магазином базы, и на звено будут смотреть посетители, будут смотреть летчики-ветераны. Три мили оно на виду. В течение 35 секунд оно на обозрении всей базы.
Я говорю себе, что мне все равно, смотрят ли на мой самолет все генералы Военно-воздушных сил Соединенных Штатов, находящихся в Европе, или на меня глядит из высокой травы лишь перепелка. Важно только сохранять строй. Вот здесь я мобилизую все силы. Любая поправка, какую бы я ни делал, будет обозначена серым дымом моих выхлопных газов и отнимет одно очко от идеала — четыре ровные серые стрелы с неподвижными серебристыми обтекаемыми наконечниками. Малейшее отклонение требует немедленного исправления, иначе стрелы не будут прямыми.
Вот я на дюйм отошел от ведущего — я на волосок направляю рычаг влево и убираю этот дюйм. Меня трясет в завихренном полуденном воздухе — сближаюсь с ведущим так, чтобы я трясся в том же воздухе, что и он. Эти 35 секунд требуют большего сосредоточения внимания, чем весь остальной полет. Во время предполетного инструктажа ведущий может сказать: «…и на заходе давайте просто сохранять строй, не жмитесь так, чтобы чувствовать неудобство…». Но каждый летчик звена при этих словах улыбается про себя, он знает, что, когда настанет та половина минуты, ему будет так же неудобно, как и другим ведомым, в тесном и ровном строю.
Напряжение в эти секунды нарастает так, что я уже сам начинаю думать, что не смогу держать свой самолет так близко ни секунды больше. Но секунда проходит, за ней другая, а зеленый правый навигационный огонь ведущего по-прежнему в нескольких дюймах от фонаря моей кабины.
Наконец, сверкнув блестящим алюминиевым фюзеляжем, ведущий отрывается и заходит на посадку, а я начинаю считать до трех. Я захожу следом и жду. Мои колеса, касаясь твердой посадочной полосы, отбрасывают длинные хвосты голубого дыма, и я жду. Мы строем выруливаем к месту стоянки, глушим двигатели, заполняем формуляры и ждем. Мы вместе пешком идем в здание авиабазы, звеня застежками парашюта, как колокольчиками, и ждем. Иногда это случается. «Смотрелись сегодня ничего», — скажет кто-нибудь ведущему.
«Спасибо», — скажет он.
В минуту беспечности я задаю себе вопрос: стоит ли это всего? Стоит ли труд, пот, а иногда и риск, связанные с полетом в очень тесном строю, того, чтобы просто красиво смотреться при заходе на посадку? Я сравниваю риск и отдачу, и ответ у меня уже есть раньше, чем сформулирован вопрос. Стоит. Звенья из четырех машин заходят на эту полосу весь день, семь дней в неделю. Лететь так, чтобы на строй нашего звена обратил внимание тот, кто видит их сотни, — значит лететь в очень хорошем строю. В профессиональном строю. Это стоит того.
Если днем полет строем — это работа, то ночью полет строем — просто каторжный труд. Но прекраснее задания в военно-воздушных силах просто не найти.
Самолет ведущего тает и сливается с черным небом, и я лечу третьим ведомым, равняясь на немигающий зеленый огонь и тусклое красное свечение, заполняющее кабину и отражающееся от фонаря. Без света луны или звезд я вообще ничего не вижу, кроме его огней, и лишь принимаю на веру то, что в нескольких футах от моей кабины находится десятитонный штурмовик. Но обычно мне светят звезды.
Я парю рядом с крылом ведущего, мой двигатель за спиной подражает капризному «V-8», и я слежу за немигающим зеленым огнем, тусклым красным свечением и еле-еле заметным силуэтом самолета в свете звезд. Ночью воздух спокоен. Можно, на высоте и когда ведущий не поворачивает, немного расслабиться и сравнить далекие огни города с огнями ближе ко мне — со звездами вокруг. Они удивительно похожи.
Расстояние и ночь отфильтровывают самые маленькие огни города, а высота и разреженный воздух делают так, что самые маленькие звезды перестают мерцать. Без облаков внизу трудно определить, где кончается небо и начинается земля, и не один пилот погиб из-за того, что ночь была абсолютно ясной. Нет другого горизонта, кроме всегда верного, длиной в два дюйма под круглым стеклышком рядом с двадцатью тремя другими товарищами на панели.
Ночью, с высоты в 35.000 футов, мир безупречен. Нет ни мутных рек, ни почерневших лесов — ничего, кроме серебристо-серого совершенства под легким теплым дождиком звездного света. Я знаю, что белая звезда, нарисованная на борту фюзеляжа ведущего, вся в полосах масла, размазанного грязной ветошью, но если я пригляжусь, то увижу безукоризненную звезду с пятью лучами, освещенную светом звезд без лучей, среди которых мы движемся.
«Тандерстрик» выглядит так, как, должно быть, выглядел в уме спроектировавшего его до того, как он принялся за земную работу — начал выводить на бумаге линии и цифры. Небольшое произведение искусства, неиспорченное написанными краской буквами, которые днем сообщают: «люк пожарного доступа», «подушка люка» и «осторожно — катапульта». Он похож на аккуратную модель из серой пластмассы без пятен и швов.