Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 120

вкось через очки посмотрел на собравшихся.

Останкин почувствовал, что у него, по обыкновению, упало

сердце, а на лице против воли опять появилась та же улыбка,

какою обыкновенно хотят скрыть свое волнение.

– Читали? – крикнул Гулин.

– Читал и ничего особенного не нашел,– ответил Останкин.

– Ах, не нашли?.. С чем вас и поздравляем. А вот как

выволокут вас за ушко да на солнышко, вот тогда найдете

особенное.

– Я нашел особенное,– живо заговорил рецензент Юлиус,

шершавя стриженый затылок и шагая по комнате,– но не в той

плоскости, как вы понимаете. Вы понимаете это так, как будто

мы, все пишущие, какие-то жулики, которых собираются

уличить и прихлопнуть... Ничего подобного! Нам напоминают

товарищи, чтобы мы ни на минуту не порывали связи с

основным жизненным течением. Никто не требует от вас, чтобы

вы были непременно коммунистами с партбилетом в кармане,

но требуют, чтобы интересы революции были вашими

интересами. Иначе – смерть. Смерть не в том смысле, как это

293

понимает Гулин, а в том, что вы тогда просто окажетесь

инородным телом... дойдете до ощущения пустоты в себе,

которая...

– Нет, мистер Кукс, вы идеалист и поборник жизненных

течений, поэтому на вашем языке все звучит прекрасно. Но мы

смотрим в корень вещей. И ваша пустота, как вы изволите

выражаться, означает то, что в одно прекрасное время

производится учет направления духовной энергии страны,

представителем чего являетесь вы, и находят, что в этом

направлении нет никакого направления, и вам говорят: пойдите-

ка вы к чертовой матери! У нас есть те, кто действительно

представляет собою часть революционного организма. И мы в

первую голову должны им дать папу-маму, сиречь кус ржаного

или белого хлеба, а не кормить вас, трутней, из-за совестливости

перед бело-желтой Европой. И ваша идеалистическая пустота

станет тогда самой реальной пустотой: в кармане ни черта, жить

нечем, никуда не принимают. И отовсюду провожают вас с

вышеуказанным лозунгом с присовокуплением чисто

национальных выражений. Правда, товарищ Останкин? –

заключил Гулин и, извернувшись, ткнул его под ребро большим

пальцем.

У Останкина было такое ощущение, какое было у него в

трамвае: точно он делал постоянные усилия, чтобы другим не

было видно, что он виноват. И он всеми силами старался делать

вид, что это к нему не имеет никакого отношения.

Он вышел в коридор и спросил рассыльного:

– Корректуру мне из типографии не приносили?

– Ее еще вчера вечером принесли после вашего ухода, ее

товарищ Рудаков зачем-то взял с собой.

«Странно... Зачем редактору понадобилась корректура его

рассказа?»

– Он не говорил, когда придет?

– Сейчас должен быть,– ответил рассыльный, изогнувшись и

посмотрев на часы, висевшие за углом в коридоре над дверью.–

Да вот и они!

Останкин почувствовал сосущую тоску под ложечкой, точно

ему вдруг мучительно захотелось есть, и невольно подумал о

том, насколько этот рассыльный, Иван, в более лучшем

положении, чем он: ему нечего бояться. Он не знает страха. У

него есть непререкаемое право на жизнь. А у него, у Леонида

294

Останкина, это право настолько зыбко, что колеблется от

малейшей причины.

– И когда они уйдут наконец отсюда! – подумал он и зашел в

другую комнату, где стояли пустые столы, чтобы не

присутствовать при их разговорах и не делать насильственно-

беззаботного лица.

– Товарищ Рудаков вас просят, пожалуйста! – сказал Иван,

всунувшись одним плечом в дверь и кивнув головой направо, в

сторону редакторского кабинета.

Останкин при этом почувствовал то, что чувствует

подсудимый, когда ему говорят:

– Пожалуйте в зал заседаний, суд пришел...

Редактор прошел через комнату, где велись дебаты около

газеты. Там все притихли. Только Гулин сказал:





– А ведь, поди, ему тоже не очень по вкусу, как-никак, хоть и

коммунист, но из эсеров. Тоже, брат, мементо мори 42*.– И

прибавил, кинув в сторону проходившего Леонида Сергеевича: –

Пойди, пойди, тебя поисповедуют.

Редактор снимал пальто. Молча повесил его в угол за дверь

и, снимая кашне, сел за стол. Подал через стол руку Останкину

и потер вспотевший лоб, как будто что-то соображая или

припоминая, что ему нужно было сделать в первую очередь.

– Да!.. О вашем рассказе...

У Останкина заморгали почему-то глаза, как моргают, когда

к носу подносят кулак, и стало горячо щекам.

Рудаков хлопнул себя по одному карману, потом, прикусив

губы, глубоко залез в другой и вынул смятую корректуру.

Останкин издали уже увидел какие-то росчерки красными

чернилами, знаки вопроса, как ученик, который надеялся за

письменную работу получить пять и вдруг видит зловещие

красные чернила, множество подчеркнутых мест, и в конце,

наверное, стоит единица.

Редактор развернул перед собой корректуру, несколько

времени смотрел на нее молча, потом взглянул на Останкина и

сказал:

– Где ваше лицо?

Тот от растерянности машинально провел ладонью по щеке.

– Совершенно не видно лица! – продолжал Рудаков.– Все

темы у вас только о революции и о рабочих, но когда не видишь

42 Помни о смерти ( от лат. Меmеntо mоri).

295

вашего лица, то воспринимаешь это как фальшь, потому что

теперь «так нужно» писать.

– Я пишу вполне искренно,– сказал Останкин, покраснев.

– Верю! Но чем искреннее вы пишете, тем больше читатель,

не видя вашего лица, воспринимает это как подделку и

подслуживание: почему это вдруг все шагу не ступят без того,

чтобы о революции или о рабочих не написать?

Останкин стоял за креслом Рудакова и чувствовал, что не

только щеки, а и уши начинают гореть у него, как от ветра. Он

слушал, а сам думал о «точке» и о том, как он с такими

красными щеками выйдет в ту комнату, где Гулин.

– Революционное художественное произведение можно

писать, ни слова не упоминая о самой революции,– сказал

Рудаков и посмотрел снизу на Останкина.

Останкин вдруг почувствовал какое-то холодное равнодушие

и безразличие, какое чувствует человек, убедившийся в своем

полном провале. Он слушал редактора и бездумно смотрел в

завивающееся на его макушке гнездышко из волос.

Леонид Останкин и до революции делал то же, что и

теперь,– писал. Но ему в голову никогда не могло прийти, что от

его писания могут потребовать чего-то особенного; поставить

вопрос о его лице... Если бы до революции его спросили: чему

вы служите? Останкин с ясным лицом ответил бы:

– Я служу вообще культуре и удовлетворению эстетической

потребности.

Наконец он просто мог бы сказать:

– Я занимаюсь литературой.

И все были бы удовлетворены. И он не чувствовал бы, как

теперь, за собой никакой вины.

– Но все-таки в чем же моя вина?! – спросил себя с

недоумением Леонид Сергеевич. - Я чувствую себя так, как

будто меня действительно в чем-то уличили. Я решительно ни в

чем не виноват.

Фактически он действительно не знал за собой никакой

вины, никакого преступления перед Республикой Советов.

Но было несомненно, что он в чем-то виноват.

Иначе он не пугался бы так и не чувствовал себя точно

раздетым от этого дурацкого восклицания:

– Читали?..

III

296

История жизни гражданина Останкина за все время

революции была, в сущности, самая обыкновенная и для

среднего человека вполне извинительная.

В 1918 году он сбежал из Москвы вследствие резкого

уменьшения эстетических потребностей у населения. Поехал

питаться в свой родной город Тамбов. Но там было одно