Страница 7 из 155
Ко мне подошел вахтенный матрос, стал рядом и сказал:
— Несемся как ангелы, а сядем как черти. Будто телеграмму везем. Страшно? — спросил он вдруг и, не дожидаясь ответа, добавил: — В прошлом году зверобойная шхуна «Сивуч» тоже спасалась от тумана… вот здесь, в этих местах. Ну и… бушприт срезало начисто, фок–мачту — пополам. Старая была посудина. Да и капитан там был… Вот наш — это капитан! Бог! Он все тут знает: каждую баночку, каждый риф нюхом чует… Отчаянный! Я с ним третий раз иду. Привычка нужна…
Его рассуждения прервал голос Кирибеева:
— Вахтенный!
— Есть вахтенный!
— На лаг!
— Есть на лаг! — сказал матрос и быстро побежал на корму
Вернувшись, он доложил капитану о показаниях лага и снова подошел ко мне.
— Туман прет, как туча, но мы обгоним его, — сказал он. — Недаром сам на вахте стоит. Вот с нашим штурманом пришлось бы слабину выбирать. Он только и знает — ногти драить. Из хитрых никогда моряки не получаются.
— Из кого, из кого? — переспросил я.
— Ну из этих… из интеллигентов.
— Значит, и я… из «хитрых»?
— Вы, — матрос смутился, — вы ученый. А капитан Должен быть из матросов. Вот наш… На парусниках — плавал. Кочегаром — ишачил. Зверобоем — был. В военном флоте — служил. Три кругосветки прошел. Все умеет: паруса шить, узлы вязать, в топке шуровать, а обед сготовит — ум проешь!
— Вахтенный! — снова раздалось с мостика. — На лаг!
— Есть на лаг!
Матрос шагнул к корме и словно растворился; только мгновение был заметен его силуэт в густом молоке, окутавшем уже всю кормовую часть «Тайфуна». Нагнав нас, туман добрался до фок–мачты, поглотил трубу вместе с дымом и стремительно наполз на нос судна, где уже еле виднелась тупорылая гарпунная пушка. Но вот и пушка исчезла, растаяла. Стало тихо и одиноко, будто один я остался па корабле. Смолкли разговоры, шаги. Только внизу вздыхала машина, а над головой журчал штурвальный трос; где–то в пространстве звенел машинный телеграф, и откуда–то доносились приглушенные возгласы вахтенных, измерявших лот–линями глубины.
Около трех часов мы блуждали в тумане. Глубины все время менялись. Время от времени «Тайфун» давал резкие и протяжные гудки. Все так устали, будто работали без отдыха сутки.
На исходе третьего часа белая завеса разорвалась, и мы увидели почти перед самым носом корабля скалистый берег.
— Ура-а! Земля-а! — закричали все, кто был на палубе, а капитан дал протяжный гудок и направил китобоец в открывшуюся нашим глазам небольшую бухту.
6
С того часа, когда «Тайфун», искусно введенный капитаном Кирибеевым через узкое горло бухты, встал на якорь, штурман Небылицын стал часто захаживать к старшему механику Порядину.
Механик сидел за маленьким столиком, который он превратил в верстак для вытачивания фигурок из зубов кашалота, и слушал штурмана, изредка спрашивая: «Ну а вы?» Или: «Ну а он?»
То, о чем говорил штурман Небылицын, видно, не было безразлично «деду» (так на каждом корабле машинная команда называет старшего механика), но в силу своего ровного, правда не без хитринки, характера механик не хотел ни спорить со штурманом, ни брать его сторону.
Порядин, как я успел узнать от словоохотливого кока Жоры Остренко, считался на флотилии лучшим механиком, отлично знавшим паровые машины и дизеля. Прежде он служил на военном флоте, вышел было на пенсию, поселился на окраине Приморска. Но вскоре, как сказал Остренко, «не выдержала душа поэта», и Порядин поступил механиком на рыболовный сейнер «Байкал». Работа на сейнере показалась ему «мелкой», он снова «списался» на берег. Походил, походил по улицам Приморска, посидел дома и, по словам кока, «обратно не выдержала душа поэта» — поступил на китобойную флотилию.
Скромный, вежливый, работящий, он содержал «свое хозяйство» — машину, котельное отделение и подъемные механизмы — в прекрасном состоянии. Когда–то Порядин слыл компанейским человеком. Он знал столько историй из жизни флота! И рассказчик он, говорят, был отличный. Даже второй механик «Тайфуна», рассмешить которого так же нелегко, как вскипятить воду Ледовитого океана, и тот, слушая Порядина, иногда смеялся каким–то особым смехом, похожим на звук шкварчащего на горячей сковороде сала.
Но год тому назад, получив известие из Анапы о смерти единственной дочери (жена механика давно умерла), Порядин совершенно переменился: сделался неразговорчивым, хмурым и в кают–компании не засиживался; наскоро пообедав, он спешил в машину, если там были дела, либо шла охота, становился у лебедки, а когда дел не было, проводил время у верстака.
Вот ему–то и изливал свою душу штурман Небылицын. Меня Небылицын стал избегать.
Гарпунер Олаф Кнудсен тоже не выходил из каюты. Не показывался и капитан Кирибеев. Человек, случайно попавший на китобоец, мог бы подумать, что корабль брошен. Только из кубрика доносился стук костей: команда напропалую играла в «козла». А чем же еще заняться, когда туман накрыл и море и скалы тяжелым саваном?!
Туман курился над самой водой бухты, и в просветах его, в разрывах у подножий скал скоплялось видимо–невидимо птиц. Дикие утки, канадские гуси, чайки–моевки, глупыши, кайры — какой только птицы тут не было! Они галдели у обрывов, отнимали друг у друга пищу, самцы бились из–за самок либо состязались в быстром лете. Утки то ходили хороводами, степенно покрякивая, то прижимались к берегу и, погрузив голову в воду, потешно дрыгали лапками.
Я подолгу сидел на кожухе около трубы и наблюдал за кипучей и разнообразной жизнью бухты: смотрел на падавший со скалы ручеек, на безумствовавших птиц, на всплески рыб. Хотя туман в бухте был не столь густой, как в открытом море, фотографировать нельзя было, о чем я очень сожалел. Не желая терять времени, я занялся изучением планктона. Несколько раз брал пробу воды и опускал за борт планктонную сетку.
Однажды, когда я заканчивал эту работу, на палубе появился капитан Кирибеев. В руках он держал ружье. Поклонившись мне, он крикнул вахтенного и спустил вместе с ним шлюпку с ботдека [1].
Вахтенный доставил его на берег. С завистью глядел я, как карабкался капитан менаду кустами, как затем пропал в тумане. Он вернулся поздно. Я заметил его коренастую фигуру у отмели, недалеко от китобойца. Кирибеев свистнул два раза. Жилин вышел за ним на шлюпке-Поднявшись на судно, Кирибеев передал повару связку уток и усталым шагом поплелся в каюту. Лицо его осунулось, губы сжались. Тонкий с горбинкой нос покраснел от ветра и солнца, глаза ввалились, влажные круги вокруг них еще сильнее подчеркивали усталость. Проходя мимо меня, капитан тихо сказал:
— Зайдите ко мне.
Я обрадовался, так как пока еще чувствовал себя на корабле одиноко.
Кирибеев опустился на диванчик, а мне предложил кресло у письменного стола.
Неторопливыми движениями он вытащил из кармана кисет. Потом обстоятельно и долго набивал трубку. Закурив, откинулся на спинку и долго сидел молча, не обращая на меня никакого внимания. Я осматривал каюту. На стенах висели дешевенькие олеографии с видами Лондона и Венеции, раскрашенные гейши и еще что–то из обычного для моряков дальнего плавания набора. В каюте был отличный порядок. Бумаги, мореходные карты, циркуль, книги, часы, компас, бинокль, модель шхуны, барометр — все находилось на своих местах. Постель была заправлена так, словно она предназначалась для витрины мебельного магазина. Все здесь было чисто, строго и продуманно, вплоть до темно–зеленых на медных кольцах репсовых занавесок над кроватью и иллюминаторами.
На письменном красного дерева столике, в рамке, сделанной в форме спасательного круга, поддерживаемого лапами скрещенных якорей, стоял портрет молодого человека лет двадцати трех. Острый взгляд, плотно сжатые губы, широкий открытый лоб и зачесанные назад вьющиеся волосы. Всматриваясь в черты лица Кирибеева и сравнивая их с портретом молодого человека, я не без грусти подумал о том, что может сделать время с каждым из нас и как человек иногда не замечает этой перемены в себе и, прожив на свете полвека, подчас стремится делать то же, что и в двадцать лет.