Страница 137 из 155
Отгороженная рекой, похожей на кривое лезвие татарского ятагана, внизу лежала дымная, загадочная, манящая к себе мигающими огоньками Москва. Над ней висел грохот и чад. В смутном блеске огней сверкало золото куполов.
Он долго стоял, стараясь ни о чем не думать, просто смотрел на город и слушал, как он гудит. Уже темнота совсем сгустилась, и небо вызвездилось, а ему не хотелось уходить. На Потылихе взлаяли собаки. Внизу, сверкающий огнями, пролетел речной трамвай. В небе золотой синицей вспорхнула звездочка. Гаврилов хотел, как в детстве, загадать на звездочку, да не успел. С восторгом и удивлением он смотрел на черный шатер вселенной. Легко нашел и Волопаса, и Гончих Псов, и Каллисто, обращенную гневом Зевса в медведицу. Недалеко от Большой Медведицы — яркий блеск Кассиопеи, чуть южнее — три яркие геммы ее дочери Андромеды.
Прекрасная Андромеда, дочь мудрого Цефея и Кассиопеи! Быть бы ей во чреве Кита, если б не смелый сын Эллады Персей. Прекрасный Персей возвращался домой на крылатом Пегасе с притороченной к седлу головой Медузы Горгоны, когда увидел прикованную к скале Андромеду. Меч Персея разрубил цепи. Спешившему за жертвой Киту Персей показал голову Горгоны. Доверчивый обжора не знал силы глаз Медузы, глянул в них и тут же окаменел…
Гаврилов долго смотрел на небо, мысли его блуждали среди звезд, и вдруг он вспомнил, что так же выглядело небо и над Прагой накануне его отъезда в Берлин. Как же хороша была та ночь и как же коротка! Нет, астрономы ничего не знают о ночах и звездном небе!
Снова пронеслась падучая звезда. Гаврилов загадал, вышло, что его желание исполнится.
Теперь бы ему меч Персея да резвого Пегаса!
Глава четвертая
Жизнь Гаврилова металась, как река на порогах.
Поздним вечером, усталый, даже не прослушав «Последних известий», поплещется под холодной струей умывальника, булочку пожует — и в постель.
Конечно, лучше всего сразу заснуть. Но где там! Мысли то и дело рвут непрочную ткань сна. Мысли о работе, институте. А когда Морфей уже начинает «закрывать ставни», выясняется, что сна–то у него и нет — так, на донышке…
Подъем в шесть. Гимнастика. Затем упражнения для руки. Обтирание. Кружка чая. Дальше все идет в темпе: тренировочный костюм в шкаф, на себя — гимнастерку, полугалифе, хромовые сапоги и фуражку с бархатным околышем. Потом на мотоцикл, и по набережной почти через всю столицу.
Утренняя Москва — веселая, кружится, бежит навстречу вся в золоте утреннего солнца. Так бы ехал и ехал.
За ночь поручни экскаватора остыли, оброснились. Пока мотор греется, обтирочные концы гуляют по стеклам кабины. Потом пройдутся по сиденью, по поручням. А как только машина готова, папиросу долой, и давай: ковш — вниз, ковш — вверх…
Водители самосвалов первое время ворчали: тяжело было приспособиться к четкой работе Гаврилова, но очередная получка убеждала их в том, что экскаваторщик, пожалуй, не такой уж блажной парень.
Напротив строительства — парк имени Горького. С того берега по вечерам доносится музыка и девичий смех. Видно, как крутится «чертово колесо», взмывает к небу на стальной мачте серебряный самолет, машут крылами качели, малявинской бабой кружится карусель.
По реке челноками снуют шестерки с шоколадными гребцами. Из воды торчат головы купальщиков в разноцветных шапочках и шлемах. Мышцы у гребцов — литые. А пловцы так и заманивают в воду!
Хорошо бы искупаться! Да где там! Напротив строительства нет спуска к реке — он у Крымского моста, — пока дойдешь туда, половины обеденного перерыва как не было! Конечно, рабочий ум смекалист: спустили канат, и по нему — в реку.
Но на другой день около этого места милиционер, как огурец, вырос: «Давайте прекратим!»
Ковш — вниз, ковш — вверх… После работы, чуть пригнувшись, лавируя и отчаянно напрягая волю, молнией мимо тяжелых грузовиков, автобусов и троллейбусов, как через дремучий лес, в библиотеку: нелегкое это дело перескакивать через курс! Но нужно. Нужно? А сколько же можно так жить? Когда же можно будет просто выскочить за город и полежать на траве и смотреть, как плывут в голубом небе серебристые облака? И когда же наконец придет весточка от Либуше?
Осеннее солнце все еще живет щедротами лета: днем сильно припекает, и небо стоит высокое и голубое. На улицах высятся горы арбузов, слив, сизых и холодноватых, как утренние зори. А яблоки! Как будто в садах во время войны не падали снаряды. Падали, да еще как! Просто природа быстрее человека залечивает свои раны. Природа? А что она знает о самом совершенном своем плоде — человеке? Ничего! Ровным счетом ничего!.. Как, впрочем, и сам этот совершенный плод ее — о себе…
Надвигалась осень. Однажды ранним утром, когда солнце еще только «одевалось», прежде чем выйти на горизонт, Гаврилов увидел в высоком небе тонкие стежки журавлиных косяков и загрустил. Дни становились короче, а приступы тоски длиннее и мучительнее. Спалось плохо. Что ни делал, перед глазами — Травнице да Прага.
Четвертый год отсчитывал день за днем, а помнилось так ясно, будто вчера все это было. Особенно то утро на вокзале, когда он уезжал в Берлин. Заплаканное лицо Либуше, и глаза круглые, испуганные, и судорожный замок пальцев на его рукаве… Но почему же она не пишет? Разлюбила? Нет! Там что–то случилось. А что? Загадка. Что же предпринять ему еще? Как же попасть в Прагу?..
Вечером после работы Гаврилов зашел в контору. На столе у Чакуна лежала «Вечерка». Внимание Гаврилова привлекла заметка о том, что Чехословацкое правительство закончило переговоры с Советским правительством об установлении прямого железнодорожного сообщения между Прагой и Москвой через Минск — Киев — Львов — Чоп — Черни над Тиссой — Оломоуц. А что, если наняться проводником? Наука тут небольшая.
…Преждевременно оплывший, на вид лет тридцати пяти — сорока, железнодорожный майор, внимательно выслушав Гаврилова, потер широкий — лопаткой — нос и со вздохом сказал:
— Ну и задал ты себе задачку.
Гаврилов посмотрел на высокий штабель орденских планок над клапаном нагрудного кармана майора, затем на его теплые серые глаза и подумал: «Добрый. Не может быть, чтобы не помог!»
— Пустой номер тянешь, парень.
Ответ был таким неожиданным, что Гаврилову показалось, уж не ослышался ли он.
— Ты что, слепой иль газет не читаешь? — сказал досадливо майор. — Сейчас идет борьба с безродными космополитами, а ты со своей чешкой… Иди–ка ты, парень, обратно на свою стройку и не рыпайся! Чего уставился? Хочешь сказать — за что кровь проливал? — Майор, сильно припадая на правую ногу, вышел из–за стола. — Видишь, какую бандуру вместо ноги мне в госпитале привинтили? Ну и что? Мы одни с тобой, что ли, воевали?.. В общем, не могу я взять тебя: мест нет — своих железнодорожников хвост целый. А потом эта твоя чешка. Затаскают нас с тобой. Связь с заграницей. Понял? Еще влепят чего–нибудь, а то и загонят, куда Макар телят не гонял. Не ходи никуда больше. Потерпи. Придет время, найдешь свою чешку…
Мрачным вернулся Гаврилов от майора. О своем разговоре не сказал никому. Но в конторе быстро заметили, что с ним что–то случилось, — он словно бы озверел — так работал, что самосвальщикам и покурить некогда было.
Нарядчица конторы СМУ‑12 «Мосстроя» Вера Ковшова, плотная, с большой грудью и крупными карими, стойкими под чужим взглядом глазами девушка, всякий раз, когда Гаврилов приходил за нарядами, старалась задержать его ничего не значащим, пустым разговором. Но Гаврилов всегда куда–нибудь торопился. Вера нашла выход: дока–девка, она стала задерживаться в конторе для выписки нарядов к следующему дню и утром прямо у конторы вручала их бригадирам. А когда подходил Гаврилов, говорила ему: «Иди, я принесу тебе на агрегат».
Сначала она, конечно, не догадывалась о том, какие это будет иметь последствия: преследовала лишь свою цель — при вручении наряда Гаврилову поговорить с ним наедине. Но дело приняло общественный характер, и ее инициатива была отмечена приказом по конторе, а спустя некоторое время — и по тресту. Ей выдали премию. В газете «Московская правда» появилась статья об инициативе нарядчицы Веры Ковшовой.