Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 109

красивый старик Георгий Георгиевич Разумовский, столбовой москвич, в юности брал

уроки у Шаляпина. А второй маленький, плюгавенький, в очках, профессор Леонтьев.

Высокий был приветлив, любезен, внимателен, а маленький по любому поводу зло

острил и ехидничал, за что и попал на карьер, да и в лагерь, наверное, за то же самое.

Разумовский сам заговорил со мной и обрадовался, что я ему ответил учтиво. Через

пять минут мы с ним уже говорили по-французски, шобла слушала внимательно

разговор по заграничной фене. Когда я заявил, что блатная «атанда» от французского

«аттандэ – внимание», они заспорили, это французы у нас переняли. Стариков

штрафанули на один день. Вместе с инвалидами, они должны были провести уборку во

второй колонне, но Леонтьев возмутился беззаконием: я Сталину напишу, и какой-то

дуролом тут же сдал его надзору как отказчика. Разумовский пошел заступаться, заодно

влепили вывод на карьер и ему. В бараке они спали валетом на одной вагонке. Леонтьев

скучно, мрачно ворчал, брюзжал, но я ему все простил за стихи: «Всем нам стоять на

последней черте, всем нам валяться на вшивой подстилке, всем быть распластанным с

пулей в затылке и со штыком в животе». Ну, разве не стоит каменный карьер таких

строк?

Вечер. Черное небо, а в лагере светло, как в аду, от прожекторов. Проходим вахту,

крепко взявшись локтями, тесня друг друга плечами. Нас встречают каждый день,

приветствуют. Смотрю, стоит Вася Морда, лыбится: «Вас вызывает капитан Кучмаев».

Иду в санчасть и ногам не верю, щупаю землю, ищу твердые знаки перемены

участи. «Здравствуйте, гражданин начальник!» Капитан доволен, видит, что я радуюсь,

а сам суров, белесые брови сдвинуты, ему нельзя облегчать положение заключенного,

погоны снимут. «Мы открываем больничный городок. С завтрашнего дня вы у нас в

медсанчасти, оперчасть не возражает». Значит, сдали большой лагерь. Грешно

радоваться, когда тюрьму расширяют, но что делать, я радуюсь. Прощай, каменный

карьер. Плохо было, но я тебя не забуду, я встречать буду твоих кованых-медякованых,

«локти прижать, первая пятерка, марш!»

На другое утро я проснулся легко, без одури. День начался как обычно – подъем,

завтрак, развод, кого надо вывели на объекты, кого надо оставили – бухгалтерия,

медсанчасть, КВЧ, ППЧ, АХО, УРЧ, все на месте, как вчера, как позавчера. И тут

весть: женскую зону на работу не вывели. Ни одну бригаду. Мгновенно слухи –

эпидемия, массовое отравление, убили кого-то из вольных. А потом вопли оттуда,

крики, рёв, гул машин, лай собак – жензону увозят на этап. Всю. Остаемся одни. Их

увозят, а с нашего лагеря снимают оцепление, для нас готова новая запретка, во-он там

я вижу 12-й барак, за ним Шизо, часовые на вышках, а с этой стороны, у самого края

новой зоны под горой – новый больничный городок, длинные корпуса с широкими

окнами, сразу видно, не лагерные бараки. Нам приказано переносить туда все барахло,

койки, постельные принадлежности, не забыть про лежачих больных. Штабные тоже

переселяются, вахта теперь будет на другом месте, все довольны. А в жензоне вой, не

ожидали бабоньки этапа, не знают, куда повезут, есть места похуже Сибири, на Печоре,

на Колыме.

У меня радость, а у Вериго горе, увозят Тамару, и он не может с ней проститься,

попал в Шизо. Нелепый случай – снимал пробу в столовой, расписался в журнале, а

работяги во время завтрака двинулись бригадой к начальнику лагеря, неся в миске

кусок половой тряпки вместо мяса. «Можем ли мы на таком питании давать сто

пятьдесят процентов?» Кто завстоловой, кто шеф-повар, кто снимал пробу? Всех в

кандей на десять суток без вывода. Вериго не виноват, в огромном котле очень трудно

заметить тряпку, повар перед ним поворочал варево черпаком, а там всё черное, как

сплошное тряпьё, капуста мерзлая, свекла как марганцовка, жалкие ошмотья

разваренной требухи,– попробуй тряпку разгляди. Могли и подсунуть, чтобы убрать





завстоловой или повара, поскольку они вчера или позавчера не прислали беф-строганов

Васе Рябому или Коле Косому – убрать тупарей, пусть набираются ума-разума на

общих.

Увозят жензону – беда для всех. Разлука. С ними было теплее, грела надежда на

случай, пусть не сегодня, может быть завтра, когда-нибудь… Легче с ними жилось,

похоже было на нормальную жизнь – есть мужчина, есть женщина, а у некоторых даже

и ребенок есть. А что теперь? Педерастов станет больше, и только. Раз в десять дней

жензону водили в наш лагерь в баню. Это был день свиданий и разлук, день любви и

ревности, день греха и очищения. Конвой в зону не входил, женщины собирались

потом у вахты. Пять минут на мытьё, потом задача – пульнуться, перебежать в барак к

знакомому мужику, но иногда и к кому попало. Женская отчаянная решимость

поражала, были они, как ни странно, стороной более активной. Писали записки,

знакомились заочно, назначали свидания, и банный день становился как последний

день Помпеи, всех трясло, жарило, парило. Если надзор воспротивится – на запретку

полезут, под автоматы, но побыть с мужиком не упустят возможности. Женщины

утверждали неустранимую никаким приговором вечную и повсеместную жизнь.

Понять можно – в большинстве молодёжь. Те, кто оставались в бане и по зоне не

шастали, железно блюли наказ подружек: если хоть одна долго не возвращается,

вызывать надзор, пусть ищут, вдруг ее укатали до потери пульса, под хор пустили,

дорвались до бесплатного. Но такие случаи бывали редко. На другой день погулявшие

женщины выходили на работу бодрые и веселенькие, зато мужики то один в

недомогании, то другой в отказчиках. В такой банный день подженился наш Вериго. На

моей землячке, между прочим. Огневая бабёнка была в нашем этапе, Тамара, всё

продумала заранее и пульнулась к нему в санчасть совершенно голая. Якобы в бане у

нее украли одежду, что теперь делать? Не пойдёт же она нагишом через две зоны, да

еще по морозу. Прибежала к нему распаренная, свеженькая. «Я ваша коллега, капитан

медицинской службы, вы не бросите меня на произвол судьбы». Румяная такая,

отчаянная, сладкая, что ему оставалось делать с таким подарком. Он ее прикрыл всеми

средствами. Утром надзиратели отвели ее в жензону в мужской одежде. Где взяла, не

скажу. Скоро ее приняли в КВЧ, у нее колоратурное сопрано, через день она стала

бывать в мужской зоне и готовить концерт к Новому году, а Вериго скоро отощал, как

доходяга. Лагерная любовь особенная от постоянной опасности, острая, жаркая, здесь

всё дозволено…

Таскаем больничный скарб, нашел я себе напарника, скромного, тихого санитара

Гущина, баптиста. Койки переносим, матрацы, постельное белье. Больница просто

шикарная, палаты просторные, полы крашеные, коридор широченный, и что потрясает

– водопровод! Унитаз! Не верится, что я здесь буду работать. После нас здесь будет

рабочий поселок, для них все эти блага. Гулагу дана команда запустить Сорский

молибденовый комбинат через два года. Операционный блок, автоклавная, лаборатория

для анализов, раздаточная с плитой. В автоклавной установлен уже водогрейный

цилиндр для стерилизации операционного белья, халатов, перевязочного материала,

инструментария. С манометром, с клапаном для выпуска пара, один вид автоклава

бросает в трепет – настоящая хирургия, не кустарщина, не лагерщина! А туалет –

умопомрачение, никаких тебе отныне параш, унитаз самый настоящий, сливной бачок,

и всё работает. В таких условиях можно сто лет просидеть.

Морозно, градусов под тридцать, но мне тепло – от надежд, тащим с Гущиным

койку с барахлом, устанем, поставим на снег, посидим, на руки подуем, сунем под

мышки, погреем и дальше тащим. А шагать далеко, метров пятьсот. Мы таскаем, а по