Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 109

впереди надзирателя туда, откуда меня взяли. Хабибулин не виноват, надо смотреть

правде в глаза, это я не смог усвоить простоту обстановки. Освобождать людей надо не

по болезни, а по списку начальства – и Хабибулин не писал бы доносов, хвалил бы

перед Дубаревым своего завмедпунктом и характеристику бы написал на случай

помилования. Что мне стоило эту простую истину взять на вооружение? Однако не

взял. Будь я умнее, не было бы каменного карьера.

Но не было бы и меня – вот что в тысячу раз важнее.

Сильный берет вину на себя – и я беру. Надолго ли меня хватит?..

Я вернулся в свою бригаду, в старый барак.

Вернулся, будто и не уходил, зато бригадники мои ушли. Пока меня мотало с

волны на волну, работяги шли ровно и набирали привычку, сноровку, бригадир дал на

лапу, кому надо, их перестали гонять с места на место, каждый приспособился,

втянулся, омозолел. С Нового года твердо пошли зачеты, день за три, рудник не

простой, молибденовый. Буду я ходить с ними на общие, а пока помантулю вместе со

злостными и особо опасными. Олег Васильевич предложил мне лечь в стационар: чего

ты там не видел на каменном карьере? Нет, покоя мне здесь не будет, и перед Глуховой

неловко, скажет, придуривается. Пойду, куда посылают. Не буду терять свои остатки, я

всё должен пройти. Пригодится. Может, и детей своих буду лучше воспитывать. Да и

себя не повредит. «Возьми мой бушлат новый», – предложил Олег Васильевич. Новый-

то как раз ни к чему, обдерут как липку, туда надо идти в рванье. «Положите лучше в

стационар моего санитара Альбергса».

Вечером я вышел к штабу встречать каменный карьер, его каждый день встречают,

как лейб-гвардии какой-нибудь Семёновский полк. У надзора тоже мандраж, они

выстраиваются возле ворот не только снаружи, но и внутри, непонятно зачем.

Открываются ворота, и зычно кричит конвойный офицер, у каменного карьера и

конвой – волкодав на волкодаве. «Взяться локтями! Первая пятерка – марш! Локти

приж-жать!» Команды как на параде, а мы как зрители на Красной площади. Шагает

пятерка, локоть в локоть, плечо к плечу, монолитом идут, и с каждым шагом

отмахивают уши желтых японских шапок с дырками для шлемофонов,– вот чего у меня

нет, трофейной шапки Квантунской армии. Идут кованые-медякованые, канают гордо

под нашими взглядами, им сам чёрт не брат. На таких Русь стояла тысячу лет и еще

простоит, сколько захочет, а не на тех, кто сидит в кресле и разъезжает в зимах-

лимузинах. Завтра и меня будут вот так встречать. Великое дело театр, зрелище, на

миру и смерть красна.

Вася Морда, будь человеком, у тебя блат везде, достань японскую шапку 62-го

размера.

8

Не камнями мне карьер запомнился и не ишачьим трудом, а неожиданной

встречей с прошлым, горькой встречей. Конвой нас водил крикливый, нервозный,

стервозный, рычали, кричали без умолку, а реакция у зеков обратная, вместо того,

чтобы испугаться и подчиниться, они тоже начинают яриться и шипеть как от плевка на

раскаленную сковороду. Пешком километра два, пошли быстро, потом побежали, будто

сдаем кросс. Мороз больше двадцати, надо согреться. Подгоняют и подгоняют как на

пожар, я не столько от бега, сколько от криков устал. Добежали. Зона маленькая,

часовые на вышках друг с другом переговариваются. Взрывники вольные, всё с вечера

сделали, нам – дробилка, калибровка, погрузка. Тачку здесь величают «машина осо, два

руля, одно колесо». Есть мастера описывать трудовой процесс, я не мастер. Труд создал

из обезьяны человека, говорят классики марксизма. Может быть, где-то и так, но здесь

не верится, наоборот, видишь, как человек превращается в обезьяну. Мороз, варежки из

ваты, брезентовые рукавицы, пальцы у меня длинные, кончики мерзнут, аж ломит зубы.

И ужасная головная боль, как всегда у меня от смены обстановки. Стужа, голод,





усталость, грубость, всё это мелочи. В первый же день какой-то хмырь показал на меня

пальцем: «Вон лепила, сук лечил в двенадцатом бараке». Контрразведка у ворья

получше министерства госбезопасности. Я бы этого хмыря в упор не заметил, он же

меня в тысячной толпе различит. «Эй, лепила, канай сюда!»

У костра трое, один сразу отличается – лицо не злобное, синие глаза, взгляд

открытый. Мальчик жил в хорошей семье, но ему надоело, поменял семью на малину.

Справа от него шестерка, подавший мне команду, скалится щербатым ртом, и слева еще

шестерка, очень похожий на Лёню Майзеля – губы, нос и такой же сутулый. Я

подошел, поздоровался, никто не ответил. «Ты забыл, в какой лагерь попал?– поставил

передо мной проблему карзубый, синий, сморщенный.– У нас правят воры, а сук мы

вешаем». – «Тебе положено вешать, а мне положено спасать. Я обязан лечить и врага и

друга одинаково усердно. Я клятву давал своему богу Гиппократу». – «В самом деле?–

спросил синеглазый.– Студенты клятву дают?» – «Давали,– уточнил Лёня Майзель.– До

революции».– Тон у него как у референта при министре. Сомнений у меня не осталось.

«Здравствуй, Лёня».– Может он уже не Лёня, а какой-нибудь «он же»? Но я не перед

Кумом с ним здороваюсь. Он приподнял шапку – одутловатое лагерное лицо,

огрубелые губы, но голос прежний и глаза. Посмотрел, но, кажется, меня не узнал. Или

ему не выгодно. Встреча просто уму непостижимая. И странной близостью

закованный, смотрю на лагерную шваль, и вижу «Медик» нарисованный, и

очарованную даль. Лёня Майзель, мой собрат по медицинскому институту, севший за

групповой разбой. Он уже три года чалится. Мне его вспомнить легче, я был потрясён,

когда его арестовали, когда судили. Мать его читала у нас «Основы марксизма-

ленинизма», жили они в семейном общежитии. «Я из Алма-Аты, из медицинского

института, Женька Писаренко». – «Был такой»,– отозвался Лёня неопределенно. Не

хочет он якшаться с лепилой, сук лечить не положено. Или что-то еще.

«Был такой» – будто я помер. Учиться в медицинском Лёня не захотел, пошел в

КазГУ на отделение журналистики. Мать его, член партии, отреклась от мужа в 37-м, и

Лёню таким образом спасла, для чего, спрашивается, спасла? Через неделю после суда

над сыном она умерла. Лёне всегда хотелось власти. Отцу его хотелось власти

политической, а сыну захотелось власти уголовной. Как-то еще на первом курсе пошли

мы в Сосновый парк летом, поздно уже, и к нам пристала шпана, обшмонали карманы.

Лёня долго не мог успокоиться: давай создадим свою шайку, вон у нас сколько ребят,

ты боксер, у Султана всегда нож с собой. Отец его пошел по 58-й, а Лёня пошел по 59-

й, бандитизм. Большая голова в юриспруденции поставила эти статьи рядом.

Весь вечер я думал о Лёне. Ему нужна была шайка, чтобы держать в страхе

Сосновый парк, ему нужна была журналистика, чтобы держать в страхе заведения,

учреждения. Газетчики – не правдолюбцы, как принято думать, а властолюбцы. И

сейчас Лёня рядом с вором в законе по кличке Гаврош. Он меня забыл по очень

простой причине – я другой, мне наплевать на власть, а такие Лёне не нужны. Он меня

вычеркнул, хотя и голодали вместе, и стихи читали вместе, и «Медик» выпускали, и к

Белле ходили домой, она ему нравилась. Мы с ним душа в душу жили, и вот,

пожалуйста… Чушь, конечно, но неужели я так изменился по причине возврата к

прежней своей фамилии? Писаренко – «был такой». Был, да сплыл, нет его. Спасибо,

Лёня, за подсказку.

На другой день я тоже его не узнал, мантулил угрюмо и сосредоточенно. Ему не

до меня, мне тоже не до тебя. Я избегал встречи с ним даже взглядом – быстрый,

сугубо лагерный рост.

После полудня побежал от дробилки к конвою один из шоблы с криком: «Па-

адскльзнулся! Па-адскльзнулся!..» Конвой – туда. Возле дробилки лежал человек с