Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 109

их в окошко, чтобы потом меня посадили в тюрьму, угрожали расстрелом, но в

конце пусть обязательно спасёт меня любимая. Правда, я уже грамотный,

политически я подкованнее своего деда, ему мешала психология частного

собственника. Вот почему памятники на Кустанайской земле ставят не деду моему,

а Тарану, и когда я однажды завёл вумный разговор на историческую тему,

Митрофан Иванович заявил, что Таран – вражина, он расстреливал народную

власть. Деда посадили тогда совсем ни за что. Ленин отменил продразвёрстку как

раз после того случая.

Тогда – ни за что, а сейчас?

6

Шура Рогинская получила диплом с отличием и подала

заявление на фронт. Даже мужчины стараются уберечься, а она, молодая девушка,

единственная дочь у стариков родителей, зачем, спрашивается, она так делает? Яков

Соломонович кипел и бурлил, пузыри пускал, – на кого она бросает престарелых

родителей? Но Шура стояла на своём, просилась на фронт, причём в самую горячую

точку, под Сталинград. У военкомата не было оснований ей отказывать, разве что –

женский пол, но сколько воюет медсестёр, связисток, даже есть боевые лётчицы,

они бомбят вражеские объекты. Шура не просится на должность Рокоссовского, она

окончила мединститут и хочет быть военным врачом на передовой. Старик со

старухой Рогинские плакали не только от горя, но и от гордости за свою дочь. Они

настолько её любили, что без спора согласились с её выбором. Если Шура так

решила, значит, так надо. Вся Ленинградская узнала, Шура уходит под Сталинград.

С нашей улицы некому уже было уходить, остались только ребята с двадцать

шестого года рождения и младше, им по шестнадцать лет, по пятнадцать. Но ведь

Абраша Фабрикант не пошёл на фронт, возмущался Яков Соломонович, Абраша

остаётся при своём папаше, такой здоровый бугай, его лбом можно прошибить

броню любого танка, а ты, хрупкая наша девочка, идёшь под пули, бомбы и

снаряды. Шура при упоминании Абраши прищуривалась, легонько кривила пухлые

губы и говорила о нём с особым звоном в голосе. Она любила его и страдала. Вот

как я из-за Лили, она уехала за семь вёрст, и кончилась моя повесть о первой любви,

осталась тоска и невозможность ничего доказать ни Лиле, ни себе. А Шура

доказывает и живёт наперекор Абраше во всём, – родители у неё самые бедные,

поселили их на самой последней улице, одевается она хуже всех и нос у неё,

возможно, самый длинный из всех еврейских носов. Зато она самая умная,

сталинская стипендиатка, получила красный диплом, она самая порядочная и,

наконец, самая смелая. И чем больше у Абраши будет всяких-разных девок, тем

отчаяннее будет идти в бой Шура Рогинская. Она страдала из-за своей несчастной

любви и презирала его как шельму. Шуре предлагали стать военврачом в здешнем

госпитале, ей выдадут форму, сапоги хромовые, шинель по фигуре, она получит

продовольственный аттестат и будет кормить своих родителей, – нет, Шура против,

только на фронт. Поражали меня её старики, они будто светились в своей тревоге,

гордости и печали. Они будто уходили на фронт втроём, они и победят, если

суждено, втроём, а нет, то и погибнут втроём. До свидания, Шура, возвращайся с

победой. Сейчас много говорят о втором фронте, может быть, скоро откроют его, и

фашисты вынуждены будут заключить мир.

В начале 1943 года она прислала нам своё фото в

военной форме, со шпалой в петлице и маленькой эмблемой – змея над чашей.

Капитан медицинской службы. Сообщала, что вводят новую форму, она уже

получила погоны. На обороте карточки написала: «Дорогим, незабываемым всем-

всем Щеголихиным на память о нашей дружбе». И в самом низу мелко, красивым

почерком были написаны ещё три слова для меня. Я не сразу придал им значение,

для этих слов, как потом оказалось, ещё придёт время.

7





Иду в школу через силу – мне там тягостно, я там сам не свой.

Заговорил с матерью про техникум, а она: ты должен закончить десятилетку, я

обещала Марии Петровне. А ведь столько событий случилось, столько причин

появилось для пересмотра обещаний учительнице – и война началась, и отца

забрали, и дедушку в тюрьму посадили. В техникуме я быстрее получу

специальность, и буду кормить семью. Или же сразу на завод. Мне пятнадцать лет,

год можно добавить. Кое-кто из моих сверстников уже работает на Шестидесятом,

я сам помогал им подделать документы, рисовал печать так, под лупой не отличишь

от настоящей. Меня уже тогда можно было посадить по статье 72-й, хотя справки

было бескорыстные – добавить возраст и получить паспорт. Со временем эту статью

мне влепят. Как сказано в Писании, дерево куда клонится, туда и падает…

На заводе могут работать все, кроме меня. Мать мою

охватывал суеверный ужас, когда она слышала о Шестидесятом, – девчонки там все

развратницы, спят с парнями прямо в цеху, ребята один к одному бандиты и

грабители, весь разбой по ночам и домашние кражи совершаются именно людьми с

военного завода, там много бывших лагерников, там могут убить человека,

закопать, и никто не найдёт. Страшнее ада казался ей военный завод. Матушка моя

деревенская, в город впервые попала уже взрослой, в тридцать лет, боялась всех

заводских и фабричных, не могла привыкнуть и до сих пор. «Будешь ходить в

школу, пока не закончишь, вот тебе моё последнее слово!»

Ещё два с половиной года. Не знаю, что со мной произошло,

какой-то сдвиг, и не временный, а навсегда. Школа перестала быть храмом,

превратилась в место суеты и склоки. Раньше я после занятий бежал домой, наспех

обедал и снова в школу – в секцию по гимнастике, в драмкружок, на занятия ПВХО

(противовоздушная и химическая оборона), БГТО (будь готов к труду и обороне),

или в кружок античной истории, вёл его учитель Захватихата. А ещё пионерские

сборы, соревнования, стенгазета. Короче говоря, я проводил в школе всё время, с

утра до позднего вечера, и не уставал, а ложась спать, ждал другого утра как

праздника. Летом я изнывал от безделья, в августе чуть не каждый день захаживал в

школу, сгорая от нетерпения, смотрел, как ремонтируют классы, запах крашеных

парт сводил меня с ума, я ждал, не мог дождаться 1-го сентября. В школе я

приобщался к миру знаний в истинном смысле. Кто-то сказал, всем хорошим в себе

он обязан книгам. Я тоже, но в ещё большей степени – школе. Однако в восьмом

классе всё как-то померкло – переломный возраст, война, занятия по ночам. И

обстановка в классе. Каждодневный бурный галдёж эвакуированных раздражал.

Если вникнуть, то они всегда были правы. Но вникать не хотелось. Совсем. Они

обсуждали новости мировые, военные, тыловые, они тащили нас, тутошних, в

другую культуру из нашего сонного царства. А мы противились. Мы платили им

неприязнью, как будто нам было что терять. Кроме своей серости.

Вот и сегодня Аня Гуревич, вся в трепете,

рассказывала, как с утра она ходила в горсуд – вон куда занесло, больше ей делать

нечего. Аня слушала приговор. Судили бандита, который напал на друга их семьи,

сломал ему три ребра и порвал его партийный билет, да не какой-нибудь

обыкновенный, а партбилет большевика ленинского призыва – такой у Ани

заслуженный друг семьи. Тот бандит тоже не простой – бывший кулак, рецидивист,

уголовник, находился во всесоюзном розыске за побег из тюрьмы. Вся восьмёрка

беженцев громко принимала участие, кричали как на вокзале, как при посадке в

ковчег перед отплытием. Я не слушал, но от слов Ани Гуревич близко-близко

дохнуло на меня тревогой, остро кольнуло предчувствие. «А фамилия у него, как

ни странно, еврейская – Лейба».

У меня чётким хлопком, со звоном перекрыло уши – всё