Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 131

Разлила чай в стаканы. Подсунула блюдечко с розоватым вареньем.

— Кажется, ваше любимое… Брусничное.

И вдруг рассмеялась. Прикрыла руками глаза. Вспомнила, как разговаривала с Яловым при встрече. Довольная собой, нашалившая девчонка.

Яловой вскочил, схватил ее за вздрагивающие руки.

— Так вот вы какая! Так вот ты какая!..

Ожидал — отстранится, засмеется, не без игривости спросит: «Какая?»

Но Ольга Николаевна спокойно, не вставая, высвободила свои руки. С укоряющим холодком сказала:

— Что вы, Алексей Петрович! Садитесь, допивайте чай…

5

— Сколько времени он не спит? — грубый голос шел сверху.

Алексей медленно приподнял веки. Мучительно было это возвращение к свету, к необходимости слушать, отвечать.

Над ним склонился дюжий детина с черными усиками, в белой докторской шапочке. Круглые глаза смотрели с тем фамильярным недолгим интересом, в котором должно было выразиться внимание и занятость.

…Куда они торопятся? В редком из врачей увидишь живое участие и неподдельную заинтересованность. А этот, видно, из любителей пожить… Выпить. Пожрать… И не только. Ишь как на молоденькую сестру глазом метнул.

«Что же это я? — укорил себя Алексей. — Тоже… психолог!.. Впервые вижу и уже «подверстал»… Неужели и меня озлобляет боль?»

Укорять укорил, а догадывался, какой последует вопрос:

— Итак, как мы себя чувствуем?

Доктор встретился с глазами Алексея, что-то, видно, прочитал в них. Бабники, жуиры — они чутки и догадливы во всем, что касается их. Самолюбиво вскинул голову, рыкнул начальственно:

— Безобразие! Шестые сутки не спит… Почему не доложили? Боль надо купировать! Пантопон ему, два кубика!

Громогласный, самоуверенный, двинулся дальше. Довольство собой, здоровье так и выпирали из него.

…И вновь ты не прав! Что же ему, стоять возле каждого из нас, изображать сочувствие, говорить тихим голосом. Почему ты ждешь сострадания… Чтобы опереться на него, как на костыль? Сострадание — утешение слабых. Тебя сбили с ног, свалили. Но ты живой! Дышишь, живешь. Значит, держись. Всеми силами — держись!

— Терпи!..

— Терпи!..

Терпение, терпение — одно дано тебе…

Терпение, терпение — одно дано тебе…

Почему у меня начинает вдруг «пробуксовывать»… Как на испорченной пластинке — игла проигрывает по одной бороздке. Этот визг повторения!

Терпение, терпение — одно дано тебе!..

Так можно свихнуться!

Сходят с ума от боли? Где-то я читал про бешеного слона. Он все сокрушал на своем пути. Оказалось, пуля застряла в черепе. Его мучила невыносимая боль.

Оттолкнемся от этого предмета. Поставим вопрос так: «Сколь долго может терпеть человек?»

Это вопрос о границах воли или о пределе возможностей? Дальше — не могу! И взрыв. Бунт. Как говорят на Украине: «Терпець увирвався». Какое точное слово: «увирвався»! В его корне: «рва… рвать, взрывать».

Что же тебе — выть? Стонать? Реветь на весь госпиталь?..



Мерзкие слова!

Надо разграничить содержание понятия. Терпеть — значит испытывать давление. Со стороны кого-то или чего-то.

Но терпение может стать и твоим оружием. Когда у тебя ничего больше не остается. Никаких других возможностей. Только терпение. Твоя последняя надежда, твой слабый щит.

Терпи!

Терпи!

Терпи, казак, атаманом будешь! Атаман — туман… «Наша доля туманом повита».

А может, терпение должно бы идти об руку с состраданием? Вспомни сестричек в том, первом после медсанбата, госпитале. ППГ. Передвижной полевой госпиталь. Он и впрямь двигался. Вслед за наступающими частями. В каменном школьном здании осталась лишь часть обслуживающего персонала. Ждали машин. Но они не подошли вовремя, пришлось принимать раненых. Носилки ставили на пол. Не было уже ни кроватей, ни топчанов. Всю ночь возле тебя промоталась сестричка со вздернутыми косками. Что ему хотелось? Что поел бы? Присядет на корточки, заглядывает в глаза. Вся участие, вся сострадание.

— Что вы так?.. — тихо пожалел ее. — Нас много… Так вас надолго не хватит.

Она беспечно тряхнула своими заплетенными косками, будто не поняла его или не хотела понять. Захлопотала. Учила пить из поильника. Бережно наклоняла носочек, так что ни одна капля не пролилась. Ни на подбородок. Ни на грудь. Не запомнилось даже лицо ее. Виделось, как в тумане. Что-то доброе, кругленькое, щебечущее… Долгой жизни тебе, милая девчушечка!

В новом эвакогоспитале Алексей находился вторые сутки. Так он теперь передвигался. Из одного госпиталя в другой. Как в старину на перекладных.

Когда вносили, увидел двухъярусные, уходящие вдаль нары. Вверху над ним кто-то ворочался, стонал. Стояки скрипели, как бесприютные деревья под ветром.

На матрасе, набитом сеном, лежал почти голый. Простыня закрывала до пояса. Все тело горело, словно обожженное. Притронуться невозможно было. Тотчас взвивалась боль, словно подстегнутая. Все меркло. И вновь его бросало во мглу, в одиночество…

«Меня тащит время в бред. Провожу я время в бреде. Почему «бреде», надо «в бреду». Пусть будет так: «Как в тумане бреду в бреду…»

Ладошкой тронули влажноватый лоб. Сестра с приподнятым, наполненным шприцем. С трудом выбираясь на свет, спросил:

— Это не… морфий?

— Пантопон… — успокоительно, как показалось, ответила сестра.

Морфия страшился… Наслушался солдатских рассказов про то, как в полевых госпиталях кололи морфий то ли по сердобольности, то ли чтобы избавиться от тяжких криков; потом оказывалось: вырабатывалась привычка, бедолага уже не владел собой, кричал, молил, плакал, чтобы укололи, иначе умрет. На всю жизнь оставалось такое. Морфинисты, наркоманы. Избави боже от такой судьбы. Алексей готов был переносить все, никакого морфия не надо ему. Терпеть до последнего. И в этой своей готовности видел еще одну надежду на то, что выстоит, встанет, пойдет.

Алексея качнуло. Откуда-то издали подошла зеленовато-желтая волна, мягко окутала его и понесла. В каком-то невесомом прозрачном тумане. Тело его, налитое свинцово-ноющей тяжестью, словно теряло свой вес. Боль отступала, задавленно ныла.

«Вот какое бывает лекарство!» — с придушенным ликованием подумал Алексей.

Его втягивало в странный цветной мир. То ли явь, то ли сон, то ли воспоминания, ставшие надеждой.

Он видел себя маленьким, голым, у моря, на горячем песке, и рядом загорелую маму в цветастом сарафане, вытряхивавшую из туфли песок. И тут же, вполне осознанно, прикидывал, как он сразу же после госпиталя — к морю. Он знал, куда именно. В рыбацкую станицу Голубицкую. Возле родного Темрюка. К низким домикам рыбацкой бригады.

Растянуться на песке возле просмоленной, сохнущей на солнце байды или в тень под палатку, хлопающую на высоких кольях. И чтобы солоноватое свежее дыхание моря чуть остужало накаленное зноем тело…

Впервые после ранения, словно въявь, увидел Ольгу Николаевну. Бежала к нему по песку, завивалось платье между ног, в руках босоножки. Но глаза почему-то блеклые, слепые, невидящие…

И вновь накатывалось туманно-легкое, зеленовато-желтое.

Теперь уже, казалось Алексею, можно будет выдержать все. Укрощенная боль ныла, придавленно скулила в глубинах. Значит, есть лекарство, которое может помочь, облегчить, и, видимо, оно безвредное, раз его так решительно назначил врач. Вот оно, истинное сострадание!

А как он плохо подумал об этом враче поначалу. Писателем себя вообразил. Отгадчиком человеческих душ. Вот и доверяй первому впечатлению!

Пантопон! Пантопон! Надо запомнить, не забыть.

И когда его готовили к отправке самолетом в новый фронтовой госпиталь и боль вновь подступила, яростно напомнила о себе, он тут же торопливо попросил сестру:

— Уколите, пожалуйста, пантопон.

Дежурная сестра, уже другая, не вчерашняя, с морщинами у глаз, как-то странно взглянула на Алексея, хотела, видимо, что-то сказать, но ее громко окликнул все тот же врач с рыжими усиками; закатанные до локтей рукава халата открывали волосатые бугристые руки — он подписывал у столика бумаги. Сестра что-то сказала врачу, он, приподнявшись со стула, глянул в сторону Ялового, разрешающе махнул рукой.