Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 131

И вот Генка Кулаков, белесый парнишка лет восемнадцати, нарушил запрет. В разрывах предрассветного морозного тумана он заметил подводу возле одного из домиков и суетившихся вокруг нее солдат. Он и полоснул по ним. Потом еще, еще. Увлеченно, взахлеб. Тотчас со стороны немцев ворчливо, басовито отозвался крупнокалиберный. Пригибаясь пониже, я бросился к неглубокому ходу сообщения, мы прокопали его в снегу, побежал к Генке, с тем чтобы он немедленно прекратил бессмысленную пальбу.

Немцы ударили из миномета. Близкий разрыв бросил меня на дно. Второй разрыв, третий. Я услышал слабый вскрик. Пулемет умолк.

— Санитара, санитара, — вдруг отчаянно завопил Генка. Он орал так, что его, наверное, слышно было и врагам. По крику я понял, что ранен он легко.

Вскоре я был возле окопчика. Я видел уже скорчившегося Генку, левую руку он испуганно прижимал к груди.

Со стремительно ширящимся воем, казалось, прямо на нас обрушилась мина. Она шарахнула в самый край окопа. Полетел снег, мерзлые комья земли. Они забарабанили по униженно согнутой спине. Тошненько завоняло взрывчаткой.

— Слышь, ты живой?.. — почему-то шепотом спросил меня Генка. Он оказался в странном положении: зад кверху, голова между ног, голос его шел будто из подземелья.

И тут я дал себе волю. Приподнимаясь, отряхиваясь, я длинно, безобразно матерился, свободно припоминая все когда-либо слышанные мною сочетания. Генка хохотнул. Такой обрадованный всхлип вышел.

Я полез за санитарным пакетом, начал бинтовать ему руку.

Сеялся редкий снежок. Разрывы начали уходить от окопчика, снова приближаться, словно искали, нащупывали они что-то.

Генка приподнялся, толкнул меня плечом.

Прямо по полю к нашему окопчику бежала маленькая фигурка с санитарной сумкой на боку.

— Назад! Назад! — в полный голос закричал я.

Метнулась вверх земля, перемешанная со снегом, дымом. Осколки с визгливым хрюканьем впивались в снег. Когда я снова приподнялся, Вера была уже близко, шагах в десяти. Она бежала наклонившись, петляя, придерживая рукой сумку. Я увидел настороженные глаза ее, полуоткрытый рот, даже капельки пота, словно веснушки, на переносице.

Негромко, одиноко прозвучал выстрел. Вера дернулась, остановилась и, как-то удивленно разводя руками, начала медленно оседать на землю.

Я выскочил из окопчика, метнулся к ней. И в это же время Генка судорожно ударил из пулемета. То ли он знал, где скрывался немецкий снайпер, то ли бил он, превозмогая боль, орудуя одной рукой, так, для острастки, но только снайпер молчал.

Я упал на колени. Вера дышала со всхлипами, веки ее были мучительно сведены. Она то подтягивала, то выпрямляла ноги в больших порыжевших валенках. И когда я увидел эти ноги, как бы сами собой мучительно сгибающиеся и разгибающиеся, я заледенел от ужаса. Несколько мгновений я смотрел на нее, потом подхватил на руки, голову ее со всхлипывающим ртом, из которого уже пузырилась кровь, прижал к плечу. С Веры свалилась шапка, волосы ее, словно живые, рассыпались, обвили рукав моей шинели. Я остановился. С какой-то механической размеренностью, придерживая Веру, опустился на одно колено, нашел шапку, тщательно отряхнул ее, долго и трудно надевал. У меня деревенели руки.

Пошел по полю. Я не слышал разрывов. Я видел их медленное кружение, они, торопясь, то опережали меня, то подходили, то приближались с боков. Мне они уже были не страшны. Помимо воли я подумал: коснись меня, я бы скорректировал поточнее.

Проваливаясь, с усилием выдергивая ноги, я шел, держа Веру на руках, по снежному, дымно воняющему полю, присыпанному тусклой холодной металлической пыльцой… Ко мне бросилась здоровенная деваха, военфельдшер третьего батальона. Она пришла к нам вместе с Верой.

— Куда ее?.. Куда ее?.. — быстро спрашивала она. За первым же укрытием возле сарайчика мы уложили Веру на кем-то разостланную плащ-палатку.

Едва глянув на Веру, военфельдшер заторопилась, достала шприц, сделала укол в руку.

— Да что же ты… — негодующим, стонущим голосом крикнула военфельдшер. — Шинель расстегивай!

Меня не слушались руки. Она со злостью оттолкнула меня, рвала петли, расстегивала шинель, ватник, гимнастерку. Грубо обнажила неправдоподобно белую грудь с упругим коричневым соском и охнула, беспомощно уронив руки. Возле левой груди, чуть повыше соска, кровоточила крохотная ранка.

Вера вдруг задвигалась, застонала. Огромным усилием раздвинула веки. Жар сжигал ее зрачки, они незряче уставились в сеющее мелкий снег небо.

Вера прикрыла их, веки словно свело судорогой, тихим слабым голосом внятно сказала:



— А это… оказывается… не страшно…

И затихла. Уже навсегда.

Мы хоронили ее у дороги. Выдолбили неглубокую могилу. Завернули в плащ-палатку.

Когда первый мерзлый ком, глухо охнув, ударил в плащ-палатку, меня шатнуло, как будто ударили в сердце. До сих пор все происходило как в полусне, как в тяжком бреду. И только теперь я понял, с обжигающей непереносимой болью осознал, что все это происходит с Верой, что это ее убил сегодня немецкий снайпер поутру, что это ее зарывают в стылую землю.

Я рванулся, я хотел спрыгнуть в могилу, чтобы поднять ее, чтобы взглянуть на нее еще раз. Можно же посмотреть в последний раз!..

Виктор с силой схватил меня и молча потащил от могилы. Я вырывался, он останавливался, держал меня. Глухо стучала, стонала земля.

Хоронили мою жизнь, мою любовь. Мою первую любовь. Тогда я не знал этого.

Нет, я не плакал тогда на том поле. Я как будто перестал жить…

В те минуты, в те часы во мне что-то перегорело, и пепел холодной тяжестью лег на самое донышко сердца. Всю войну я чувствовал его стылую тяжесть в своем сердце.

ИНТЕРМЕДИЯ

— Ты помнишь наш разговор с Иваном по дороге сюда? — спрашивает Виктор.

Мы стоим с ним у наших минометов, недалеко от снежных конур, вспыхивают ракеты, тревожится немецкий пулемет на левом фланге, разведчики пойдут правее по оврагу, мы в случае чего прикроем их, они ушли за «языком».

Чего ему вздумалось вспоминать дорогу, да еще разговор какой-то? Хуже нет вспоминать на войне. И нигде так старательно не припоминают все, что было, как на войне. Я молчу. Мне сейчас не до воспоминаний.

— Я теперь думаю, Иван в чем-то был прав, — звучит в темноте тихий голос Виктора. — Понимаешь, мы все-таки идеалисты. Выдумывали себя, выдумывали проблемы, любовь и ту наполовину придумывали, ты прости, я не о тебе, я о себе говорю… А обыкновенной жизни не видели. Шла она мимо нас.

— Не знаю, — говорю я. — Не знаю, что такое необыкновенная, что такое обыкновенная жизнь… Разве мы не жили?.. Может, лучшие годы наши были в институте.

— Вот я об этом и говорю, — подхватил Виктор. — Понимаешь, не ценил я того, что было повседневным. Радость свободного движения — захотел, собрался, поехал куда хочу, зеленая трава, на ней можно поваляться, солнце, тишина. Надо, чтобы все — работа, прочитанная книга, мечта, лыжная прогулка — было радостью, чтобы в каждом прожитом дне была своя, хотя бы маленькая, радость. Вот только надо научиться добывать ее.

— Жизнь не праздник, — говорю я.

— Надо научиться видеть ее, как праздник, — отвечает Виктор и осторожно добавляет: — Даже в страданиях находить то, что может стать твоей силой…

— Со стороны оно, конечно… — раздраженно замечаю я. Чего он лезет со своими разговорами. И без него…

Мы умолкаем. Где-то в далеком небе с прерывистым тяжелым гулом проходят бомбардировщики. Неужели на Москву?

И ПРИДЕТ ДЕНЬ…

Катер отходил по летнему времени поздно, в шесть часов утра. Над плавнями из моря уже поднималось солнце. От городской пристани катер вез рабочих рыбного цеха. Рыбцех — длинные приземистые саманные постройки — находился у самого устья Кубани, возле моря.

Мы не опаздываем. Рабочие: мужчины, женщины, торопятся с кошелками, узелками, маленькими чемоданчиками — в них провизия, а мы уже на катере. Удочки — вдоль борта. И мы поближе к носу, возле рубки со штурвалом.