Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 131

— Эк, куда хватил! Тут не знаешь, что с тобой через пять минут случится, а ты вон куда! Об этом сейчас и подумать невозможно. Это немыслимо! Я их… Пока я живой… Пока у меня оружие в руках…

…Но, подумав, вот что я тебе скажу. Может, наверное, случится и такое. Я историк и хорошо знаю, что после войны и победители и побежденные садятся в конце концов за один стол. Но тогда, в те времена, о которых ты говоришь, и мир будет другим, и люди, наверное, изменятся.

Если бы я знал, что через двадцать лет я, а не Виктор, окажусь в Мюнхене, в том самом доме, где начинал Гитлер!.. Сначала кажется, что ты попал на переполненный вокзал: так шумно, многолюдно, накурено. Сизая пелена дыма, смешиваясь с влажным пивным духом, тяжело повисает в зале. На полу лужицы, выплескиваясь из кружек, пиво пятнает длинные столы. Посетители: одни в пальто, другие и пиджаки расстегнули, освободив круглые животики, постукивают большими кружками по грубым, крепким столам: «Prosit!»

Когда узнали, что мы русские, от ближайших столов потянулись к нам. Пятидесятилетний детина, распаренный, красный, с белой щетиной бровей, крикнул, растягивая в улыбке длинный красный рот: «Карошо!» И еще по-немецки, что у него осталась женщина в Минске. И, схватившись руками за голову, качнулся, показывая, как он скорбит об этом и как ему тяжело забыть ее.

Другой, с залысинами, сладко прижмуривая глазки, хмельным высоким голосом завопил из угла: «Матка, дай курка!» Щелкнул языком, захохотал, приветливо поднял кружку: «Ваше сдровье!»

Третий, в форме трамвайного кондуктора, тощий, с длинным носом, надрывался, стараясь привлечь к себе внимание и преодолеть шум: «Плен, плен, рус плен!»

— Давай, давай! — вдруг ошалело крикнул он и расплылся в улыбке, будто вспомнил что-то необычайно приятное.

Странно вели они себя! Как будто вспоминали туристскую поездку, которая была так давно, что многое уже и позабылось, а остались лишь обрывки воспоминаний, отдельные слова.

Время ли завершило давний спор? Или они стали другими, эти приветливые бюргеры, радующиеся тому, что они выжили, уцелели?

Или найдутся среди них и такие: дай ему в руки автомат, и он снова пойдет по русским деревням и уже всерьез нахолодавшим металлическим голосом пролает: «Матка! Млеко! Яйка!»

…Все не могу я забыть молодого парня в черном пуловере. Он в ресторане пил маленькими рюмками коньяк, оркестр наигрывал солдатские песенки, он подпевал, поднимал глаза в заснеженную оконную муть, и взгляд его долго блуждал в далеких пространствах. Что виделось ему там? О каких походах мечтал он?

Но тогда, в феврале 1942 года, я сказал Виктору:

— Ни черта не выйдет из твоего Винклера. Рот у него какой-то мокрый… И губы все время облизывал. Скотина он, по-моему. Такой убьет и не оглянется.

— Ох-хо-хо, — покряхтел Павлов по-стариковски раздумчиво, покачал головой. И непонятно было, на чьей он стороне.

— Я не об одном Винклере… — устало сказал Виктор. — Я вот о чем думаю. Низменные желания или побуждения уничтожают человека. Но если эти побуждения становятся официальной государственной политикой, что же происходит тогда с народом, нацией? Вот что я хочу понять…

— Все это муть, братцы! — Иван широко зевнул, потянулся. — Думай не думай, а знай одно: чуть оплошаешь, такой Винклер вмиг тебя на тот свет спровадит. Тут, знаешь, кто кого… Вот тебе и вся философия на войне… Эх, отоспаться бы…

Кажется, на третий день я увидел Винклера. Подтянув ноги, закрыв голову руками, он лежал в лощине, невдалеке от засыпанного снегом куста орешника. Уже без шинели и без сапог.

Кто повинен был в его смерти? Трудно было ответить на этот вопрос. Да и кого тогда занимали такие вопросы.

Минут через десять после того, как вышли они с Кузьмой, начался налет немецких бомбардировщиков. Скорее всего, Винклер испугался самолетов и побежал в кустарник. И тут его или свой же летчик подсек из пулемета, или Кузьма резанул из автомата.

СУДНЫЙ ДЕНЬ

Мне казалось, я только уснул, дежурил на наблюдательном пункте, сменился перед рассветом, снял побыстрее задубевшие валенки, забрался на печь чуть теплую, уже выстыла, а как ей удержать тепло — в окнах стекол целых почти нет, подушками, тряпками позатыкали, по избе ветер гуляет, — натянул шинель, печь поплыла, закружилась в сладкой освобождающей мгле, и тут что-то рвануло, толкнуло раз, другой, и я трудно, мучительно начал просыпаться.

Близкие, мгновенно следующие друг за другом разрывы встряхивали дом, скрипели бревна, из щелей в потолке — разошлись доски — сыпалась какая-то труха, в целых стеклах окон то с одной, то с другой стороны слепяще взблескивало, и содрогалась, стонала взметываемая вверх земля.

Не знаю, на что было похоже. Землетрясение — это совсем другое. Но в обвальном грохоте беспрерывных ударов и взрывов мгновениями казалось — сама земля колеблется, вздрагивает, проваливается, уходит из-под ног.



Я все никак не мог попасть в валенки. Притопывая правой ногой, шла туго, видимо, неловко намотал портянки, вслед за Иваном и Виктором выскочил на крыльцо и тут же упал, прижался к земле. Снаряд ударил неподалеку, во дворе, ослепительно мигнуло, с тяжким клекотом, вспарывая воздух, понеслись осколки. Обиженно заныли, тычась в снег, щелкая по дереву.

Все, что мы знали до этого, показалось нереально безобидным — подумаешь, взорвется одна-две мины или выпустят по деревне десяток снарядов. Теперь же воздух буравили, выпевая на разные голоса, сотни мин и снарядов, они рвались пачками, руша строения…

Невозможно было подняться. Снаряды и мины рвались в багровых отсветах, опережая друг друга. Волнами дробились, мешались пороховой дым, чадная гарь, белесый морозный туман.

Виктор первый вскочил и побежал, пригибаясь, к огневой.

Мы перескакивали через свежие дымящиеся воронки, обегали глубокие, зевающие широко распахнутыми глинистыми ртами, шарахались от близких разрывов. Но не ложились. Если бы еще раз легли, думаю, — не встали бы. Нас словно пригибал к земле воющий, злобно мечущийся ветер, бросал из стороны в сторону.

На огневой — ровная площадка между строениями — все перемешалось. Вывороченная земля, дымящиеся пятна воронок, перевернутые минометы.

Возле крайнего справа возились уже Кузьма Федоров и Павлов. Невдалеке — заряжающий Павел Возницын. При близких разрывах он приседал, втягивал голову в плечи, а мину, которую он приготовил, чтобы послать в трубу, зачем-то обеими руками, как ребенка, прижимал к груди.

— Труба целая? — крикнул я.

Кузьма кивнул головой. Приник к угломеру.

Откуда-то из мглы вынырнул Борис. В каске. Ремень туго натянут под подбородком. И тут я пожалел, что бросил где-то свою еще в первый день. Как-никак голова. «Всему начальник», — говаривал о ней Возницын.

Борис каким-то не своим, ненатурально высоким голосом прокричал, чтобы открыли заградительный огонь.

Кузьма сердито оттолкнул меня, когда я попытался проверить установку угломера.

— В порядке! — рыкнул он.

И я скомандовал огонь.

— Выстрел! — по всем правилам прокричал Возницын.

И тут снаряды и мины вновь обрушились на огневую.

Видимо, тяжелый снаряд ударил в стену сарая, вырвал огромное бревно, и оно с недобрым шелестом, словно занесенное чьей-то невидимой огромной рукой, обрушилось на Возницына. Оно свалило его на землю, поволокло по снегу.

Возле меня рванула мина. Я упал. Уткнулся лицом в дымно дохнувшую землю.

Приподнялся на локтях, увидел рядом Возницына. Прямо перед собой. Вместо головы — кровавое месиво…

У меня закружилась голова. И я тихонько начал отползать, переставляя левый локоть, а правой ладонью словно отгребался, отталкивался, и все дальше, дальше. Как оглушенный щенок.

И в моем сознании танцевали, повторялись с лихорадочной поспешностью наивные, глупые и смешные слова: «Зачем ты меня, мамочка, мальчиком родила… Зачем ты меня, мамочка, мальчиком родила…»