Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 131

— Вить! Тебе Инка так просто нравится или ты по-настоящему? — спрашиваю я.

Виктор молчит. Смотрит в небо. Ветер принес откуда-то тополиный пух. Он кружится, оседает на землю.

— А ты думал, что такое любовь? — вопросом отвечает мне Виктор. — Не так, как в десятом классе, а всерьез, по-взрослому. Откуда самое чувство? Почему оно сильнее меня, то есть моего разума?

— Ты Стендаля почитай «О любви», — сочувственно советую я. Хотя какой там, к черту, Стендаль… Мне он помог, что ли!

— Читал я и Стендаля. И не только Стендаля… Я и по психологии, и по физиологии много книг прочитал. Даже, как он там, «Физиология и патология полового акта и зачатия», этого… — Он неловко, неразборчиво пробормотал фамилию.

— Кто? Кто? — заинтересованно переспросил я. Мы были как раз в том возрасте, когда такая книга могла всерьез занять.

И тут Виктор совершенно смутился. Зло краснея, сказал:

— С тобой… А ты… Неужели понять не можешь… Я так рассуждаю. Вот я ученый, то есть хочу стать ученым. Окончу институт, попробую в аспирантуру. У меня есть определенные навыки аналитического мышления. Неужели я не в состоянии проанализировать свои чувства? И в соответствии с этим подчинить их себе, своей воле, своему разуму. И, понимаешь, убедился, что любовью управляет сфера подсознательного. Именно там формируются те эмоции, которые мы относим в сферу любви. Я так понял, что любовь — это фатальное подчинение силам, тебе неподвластным.

Это было сказано горестно, всерьез, с юной беззащитностью.

— Ну, знаешь… — протянул я. Меня эти формулы не убеждали. Я как раз был уверен, что человек может совладать и с любовью. Победить самого себя. Как раз подобное героическое деяние, как полагал, совершил я над собой весной этого года. И поэтому я чувствовал себя умудреннее и старше Виктора.

— Хорошо, я расскажу тебе, — решился Виктор. Но головы ко мне не повернул. Смотрел куда-то между деревьями, в пространство. — Поначалу мне просто хотелось видеть Инку. Хотя бы издали, хотя бы ненадолго. Мы в разных группах. И могли встречаться только на общих лекциях. Я старался сесть так, чтобы видеть лицо ее, руки, голову. Потом я стал садиться поближе, рядом… И закружило, понесло меня.

Видел я его с Инкой. Этакий неловкий, заботливо нахохленный петушок. Портфель вздумал ее таскать. Тетради достает, ручку приготовит. В буфете чай, бутерброды доставляет. Кормит барышню за счет своего обеда. А она, царевна, за столиком сидит, ждет. Сама скуластая, узкоглазая. Волосы отпустила до плеч. Глаза, правда, ничего. Дегтярно-черные, с влажным блеском. Шельмоватые глаза пробивной девчонки. Так и постреливает ими по сторонам. И одевается… Пестро, ярко, броско. А чего ей, папа — полковник. Квартира в Москве. И папочка и мамочка рядом. Не видел я в этой Инке ничего доброго для Виктора. По моим понятиям, уж очень разные они были.

— Вот загадка, — Виктор улыбнулся, повернулся ко мне. И такое просветленное страдание, такая нежность были в его голосе, когда он говорил об Инке. — Чужой человек, а становится тебе роднее родного. Дотронусь до ее руки, коснусь плечом — и радость мне на весь день. На катке, когда мы рядом, рука в руке, несешься, и только лед под коньками взвизгивает. Музыка, кружатся, несутся пары. Она упала, я отряхивал ее, поправлял шарф. Лицо к лицу. Чуть дрогнули губы ее. Меня рвануло, я притянул ее, а она легонько отстранилась и головой так спокойненько качнула: «Э-э, нет!» И я начал догадываться, что у нее совсем другое, чем у меня, — Виктор трудно передохнул. Потвердевшим, построжавшим голосом продолжал: — Словом, понял, что она не любит меня. То есть не так, — страдальчески заторопился он. — Это слишком грубо. Я даже сейчас не могу определенно сказать, как она относится ко мне…

Я слушал его и жалел. Вот тебе и сильный человек. «Все вынесу…» А боится правды.

— Я поговорил с ней. Я не хотел ее ответа. Она сказала: «Ты мой товарищ, больше я ничего не могу тебе сейчас сказать». Тогда я ей сказал: «Я больше чем товарищ. Я верный твой человек. Я буду ждать, сколько ты захочешь. Год, два. Пять лет. Семь… Когда бы ты ни позвала, я приду к тебе. Ты помни об этом. И когда почувствуешь, что я тебе нужен, позови». После этого разговора я заметил, она начала избегать меня. Все норовит сторонкой обойти.

А может, мать настроила ее. Инка меня как-то в гости позвала. Оттепель была, грязь. Я в сапогах. Калош у меня никогда не было. У них все блестит, пол прямо горит, ковер под столом. Я вытирал, вытирал, а следы все-таки оставил. Мать, такая полная дама, в пенсне, в роскошном теплом цветастом халате, оглядела меня, словно приценилась. Вижу, не понравился, не подошел. Неказистый, одет черт-те по-каковски. Будто с поезда с времен гражданской войны вывалился. Может, после этого…

Я смотрю на часы.

— Пойдем-ка, — говорю грубовато. — Уже, наверное, прибежала твоя. Повидаешься…



У выхода из парка, недалеко от водопроводной колонки — там крикливо переговаривались женщины в пестрых летних сарафанах, с ведрами, Виктор, тускнея, уходя в себя, казалось мне, вне всякой связи с тем, что говорилось, предостерег меня:

— Ты вот что… Меня тут один парень с четвертого курса предупредил, чтобы не трепались… Слышал он, как мы с тобой договор с Германией осуждали, говорит, могут всыпать за политическую незрелость…

Плевать я хотел на всякие предостережения! О чем таком недозволенном мы могли говорить?..

Я смотрю, как Виктор переходит улицу, прибавляя шаг, входит через калитку в институтский двор… Пошел искать Инку!

ДОРОГА

Я прыгнул из вагона первым. Прямо в снег. Из полумрака, из сонной одури.

За мной Виктор, Иван…

Мы выскакивали из подслеповатых — два маленьких окошка по углам — продымленных едкой махоркой, по́том и солдатскими портянками товарных вагонов, в которых давно не соблюдалось золотое правило: «40 человек или 8 лошадей», — в нашем было пятьдесят, лежать на двухэтажных нарах можно было только боком, а стоять и вовсе негде, небольшое свободное пространство занимала железная печурка. Всю дорогу, чтобы не мерзнуть, мы накаляли ее докрасна.

И вслед за нами освобожденно вырывался застоявшийся, вонючий — всю дорогу нас кормили чечевичной похлебкой, — несчастный, запертый в вагоне воздух.

Из раздвинутых широких дверей мы прыгали в немыслимую солнечную прелесть.

Темные ели у станции, синеватые тени, веселые солнечные отсветы на снегу. Мимо водокачки к лесу уходила пожелтевшая колея дороги. По ней, тяжело урча, набирая скорость, уже пошли грузовики с интендантским и штабным имуществом. Эти всегда первые!

Капли собирались на иглах елей, блестели, играли светом, срывались, выбивая в снегу темные лунки. Под ближними елями снег в темных оспенных пятнах.

У деревянного домика с резными оконными наличниками — он стоял в стороне от станции, поближе к нашим вагонам — мальчик в порыжелой солдатской ушанке, в больших, не по росту валенках сбивал сосульки с колодца.

Видно, не внове были ему эти красные эшелоны на путях, выпрыгивающие из вагонов люди в шинелях, с винтовками и зелеными вещмешками, этот шум, гам, выкрики и ругательства, которые неизбежно сопровождают всякую выгрузку.

И мне показалось неправдоподобно-неожиданными и эта станция, затерявшаяся в близко подступившем лесу; и солнечный, по-весеннему радостный день; и этот мирный домик с цветными резными наличниками; и деловой мальчуган, — он взглядывал на вагоны, на толпившихся возле них бойцов, на лошадей — понуканием их выгоняли на шаткие сходни, на платформы, с которых спускали пушки, полевые кухни, зенитные и станковые пулеметы, — и вновь занимался своими сосульками.

И прифронтовая станция и выгрузка мне представлялись совсем другими. Виделись разбитые здания, обгоревшие, покореженные перекрытия, тайная ночная выгрузка, отдаленное погромыхивание тяжелой артиллерии.

А тут было тихо и спокойно. Как будто и немцев-то никогда не было. А мы знали, что они хозяйничали и в этих местах, их выбили отсюда месяца полтора назад. И мы погоним их дальше!.. Толканем до самой границы!.. Дойти бы туда к лету. А потом… Небо-то какое! Я задираю голову. Не по-зимнему высокое, мирное, редкой голубизны!