Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 131

— Жить зачем? Кому она нужна, такая жизнь!..

…Гремело в праздничном переливе свечей и лампад многократно повторенное: «Всякое дыхание да хвалит господа!..»

В школу ходил. За железной оградой двери настежь в церковь, из них выплывал синий вечерний дымок. Подошел ближе — в темной глубине мерцающий блеск множества огоньков. На паперти людей не было. Оглянулся Алеша, не видит ли кто, куда собрался учительский сынок, и нырнул в церковь. За старухами в темных платках пристроился. Не успел оглядеться, священник в праздничном облачении провозгласил с амвона торжественно громко, нараспев: «Всякое дыхание да хвалит господа…»

Хор подхватил, повторил эти странно-непонятные, величаво-спокойные слова.

Смысл простой оказался. Объяснил татусь. Покосился, но расспрашивать не стал, где услышал сын это изречение. «Дыхание» — значит живое. Пока дышишь, то и живешь. Жизнь как бы в награду дана.

Понравились эти слова. Запомнились. Жизнь-то действительно в радость. Кого за нее хвалить — дело десятое. На реку в жаркий день. Корову рано поутру по росе на выгон отогнать. Первый помидор на грядке ухватить, выждать, пока нальется тугой красной, сладостью, и «хрумкнуть» на восходе, когда домой огородами с выгона возвращаешься. Мяч с ребятами гонять в поле дотемна. На молотилке до седьмого пота, до смертельной устали. Книги читать, жить сразу многими жизнями.

А теперь мир переворачивался. Все по-другому. Одни беды виделись со всех сторон. И больно все, будто кожу содрали с тебя живого, к чему ни прикоснешься, все печет.

Разве это жизнь? За что хвалить-то и кого?!

Один толчок, одно движение — и освобождение от всего. Жизнь удержала, позвала отдаленным, глухим голосом мамы:

— Алеша, открой… Я тебе говорю, открой…

Родной голос. Из шумящих, потрескивающих, расходящихся миров! Он звучал, летел издалека, с затерянного в пространстве, пронзающего мглу маяка:

— Открой! Мне нужно в комнату.

Мама повторяла размеренно, спокойно:

— Открой дверь… Подними крючок… Мне нужно в комнату.

И несильно дергала дверь. Крючок сам собой и выскочил из пробоя. Такие запоры у них были.

И в эту минуту петля соскользнула с подбородка, перехватила гортань. Радужно мигнуло… Резала веревка, душила, рвала. Наваливалась мгла. Удушье волокло за собой. Захрипел…

Мама — ножом по веревке. Руки тряслись, никак петлю не могла ослабить. Рванулся воздух в грудь, живительный, свежий. Алеша из мглы — на свет, к солнцу.

Больше судьбу не испытывал. Заглянул краешком, что там за гранью.

За что он мучил ее, свою добрую и мужественную маму, думал он с поздним раскаянием. Смирялся. Становился ласковым, послушным. Нес ее тетради из школы. На стол подавал. И снова взвивались неподвластные ему жестокие силы. Меркло все в мире. Оставались боль и страдание.

Трудным был тот год. Для него. Для всех.

…Алеша обошел понуро дремавшую у кладбища лошадку, запряженную в пароконную бричку, с одного боку оголенно светилось приподнятое дышло. С подводы уже сняли крест, подняли гроб, направились к могилам. Алеша побрел дальней дорогой. Старался не ходить в тот год через кладбище. Нагляделся на смерти.

Во дворе бабушка, согнувшись, на спине несла вязанку соломы. Готовилась к завтрашнем утру. Чтобы успеть спозаранок до школы растопить печь. Вот только чем она сегодня будет кормить?..

А где-то есть море… Куда глаз хватает, всюду вода. Только пить ее нельзя. Она соленая, горькая.



По морю ездят на пароходе. Черный дым из трубы. Медленно крутятся, шлепают по воде плицы огромных колес, под ними пенится вода. Пароход лезет на волну, как на гору. Проваливается, зарывается носом в воду, вновь карабкается.

Ветер гонится за волнами, вздымает их под самое небо, бросает на пароходик. Пароход поднимается и опускается, как на качелях. Солнце жмурится среди туч, поглядывает вниз, что там разыгралось.

Раньше люди плыли к счастью на белых парусах.

Потом они спешили, гнались за ним, пересекая океаны, на многопалубных белых теплоходах.

В Алешином детстве старые работяги, оставшиеся от царского времени, сновали еще по морю. Провонявшие мазутом, с облупленной краской. Со своими нелепыми большими колесами. Пыхтя и кряхтя, они перевозили грузы и людей, покидавших свои края. Просто пассажиров.

ЗА ХЛЕБОМ

Мишка сказал:

— Пойдем в совхоз. Пронька хлеба даст.

Дорога была длинная. Через все село. За железнодорожным переездом начинались совхозные поля.

Озимые поднялись над землей, уже выходили в трубку, они вылиняли, приобрели тот сизоватый оттенок, который сменяет начальную пухловатую желтизну и молодую яркую зелень в пору кущения. За озимыми вдоль дороги сиротливо чернели кукурузные поля — поздно сеяли, а дождей не было. Восточный ветер подметал дорогу, сушил землю. То тут, то там попадались плохо заделанные зерна кукурузы. С сердитым карканьем взлетали вороны с поля: в тот год люди охотились и за ними.

Мишка проследил за неровным полетом ворона, предложил: «Давай насобираем кукурузы, пожуем». Алеша судорожно глотнул, со вчерашнего дня во рту ничего не было, сказал: зерно протравлено, нельзя есть. Весной, когда сеяли яровые — пшеницу, овес, ячмень, зерно протравливали от вредителей; голодные птицы на первых порах хватали, не разбираясь, — дохлых воробьев находили в огородах, возле хат.

Мишка сказал: вороны жрут кукурузу, и ничего им. Суслик вон — видишь, перебежал дорогу, тоже зерно потянул. Видно, не вчера сеяли, а дохлых пока не видно.

Сухую кукурузу в рот — и начал работать челюстями. Алеша тоже жевал, перемалывая жесткие, сухие зерна, ожидающе прислушивался, не схватит ли в животе.

В руках у Мишки палка. Присматривался, нельзя ли по пути подбить зазевавшегося суслика. Сусликов в ту весну «подобрали». Ели и жареных и вареных. Мишка, наверное, больше ста шкурок сдал, за них мыло, спички в «потребиловке» давали.

Алеша еле до двух десятков дотянул. Воду далеко приходилось таскать, от реки, на самую гору к степной дороге. Много тут нор было. Сусликов «выливали». Ведра два уходило на суслика. Выскочит мокрый, ослепший. Жалко пискнет. Тут и надо его палкой. Чего его жалеть? Вредитель. Запасы себе какие делает. Раскапывали норы, по пуду и больше зерна находили. Надо было еще шкурку снять, разделать и высушить.

А жареный суслик ничего, какое-никакое мясо. «Противно, но съедобно», — мужественно сказала мама.

До совхозного поселка оказалось не просто добраться. Шли, как старички, медленно, с передышками.

Маловато силенок в запасе оказалось. Зря, видно, пошел, думал Алеша. От сухой кукурузы в животе — резь. Руками держался. Вроде легче становилось. Главное, ноги приходилось за собой тянуть. Сами не шли, паразиты. Не свои ноги — и все. Как что, так и приостановятся. И глаза сюда-туда…

Сесть бы на бугорке под солнцем и сидеть. Никуда не двигаться. Случится подвода, подберет. А не случится, и то не страшно. Главное, сидеть и ни о чем не думать. Смерть захочет, подберет…

Мишка куда бодрее Алеши. Все расписывал, как придут они в совхоз, Пронька им хлеба даст, а может, и в столовую проведет — горячим обедом накормит. Им в совхозе даже мясо дают. Федор — тракторист, его не покорми, он же с трактора свалится. Кто тогда сеять будет? Пронька для своей маленькой даже молоко получает. Во-о живут!..

И Алеша, томимый сладкими надеждами, послушно тащился за своим дружком. Быстро отходил Мишка от зимних бед — на солнце и весенней зелени. Титка Мокрина — мать его — здорово подпухла. На ногах, правда, устояла, не легла. Перезимовали. Мишка весной наравне С мужиками на пахоте. Четыреста граммов хлеба получал. Пронька с Федором подались в совхоз вскоре после свадьбы, зимой у них девочка нашлась. Титка Мокрина с Мишкой, может, и поддержались теми кусками, что Пронька передавала, да Иван — старший — в городе на заводе в горячем цехе работал.