Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 131

Бондарь, кроме всего прочего, как сообщил следователь татусю, написал, что он готов поручиться за Ялового, знает его с 1905 года и доверяет ему. Достаточно оказалось такого поручительства старого большевика.

НА ТОКУ

Про Алешу Ялового говорили: «работящий хлопчик». Вставал чуть свет. То в одном, то в другом дворе сонная женщина брела с ведром к конюшне — доить коров. Выгонят в череду, растопят печи, а потом уже на работу.

На бригадном дворе Алеша первый. После него появлялся бригадир, дядько Афанасий. Алеша от него ни на шаг, чтобы не забыл, назначил на работу. Переставляет грязные босые ноги в цыпках, с бригадира глаз не спускает. И когда тот говорил: «Нема для тебя сегодня подходящей работы. Гуляй, хлопче», день умирал для Алеши. Становилось скучно, как в неприкаянные осенние сумерки: и дома нечего делать, и на улице никого нет. Бродил по колхозному двору, то в опустевшую конюшню заглянет, то к шорникам — чинили сбрую — напросится помогать: рысью к колодцу за водой, дратву сучить, хомут подержать.

Но разве это работа?

После июньских дождей культивировали кукурузу. Всю неделю проработал Алеша. Полилки шли в междурядьях, женщины — белые платки козырьками на самые глаза — сапали в рядках, прорежали.

Алеша верхом на коне. Вся степь перед ним: зеленые поля кукурузы — почти в пояс поднялась; за ними темные с седоватым отливом подсолнухи; справа — прихваченные медью созревающие поля пшеницы; слева, поближе к селу, — белый начес овса, взбегающего на осевший курган со скифской бабой. Она ушла в землю по самые плечи — плоское серое лицо, треугольники равнодушных, дремотно-усталых глаз.

Из гон в гоны. Из одного конца поля в другой. Тяжелый шаг коня, угнувшего голову, скрип колесика, шорох подрезаемой земли. С восхода и до захода.

Прошло солнце по небу, по извечной дороге своей, постояло над землей, насытило ее живым теплом, поиграло с ветром, с облаками, ушло на покой.

И Алеша — на покой. Он почти спал в потряхивающей бричке, которая везла их, тружеников, из степи. Едва добирался домой на «раскоряченных ногах» — почти весь день на коне — и сразу в постель. Валился в беспробудную яму. А чуть свет вновь на ногах, по росистой дорожке напрямки в бригаду. На работу.

Заспанное красноватое солнце нехотя, медленно выбиралось из глубокой степной балки. Алеша встречал его уже на коне. Молчаливый дядько Микола Костенко своими тяжелыми руками охватывал ручки полилки, качал широкополым брылем: «Трогай! — И: — Но-о!» Начинался снова длинный-длинный рабочий день.

Вновь вернется он на это поле, когда выгорят, пожухнут травы у дороги, степь начнет пустеть — голая, по-осеннему неприютная стерня; насквозь просвечивают безголовые стебли подсолнухов, словно кто палки повтыкал рядами; на баштане сыто круглятся черные, рябые арбузы — подходит их время. Желтые кукурузные поля сухо шелестят опавшими вниз косками, початки крупные, зерно в них твердое, янтарного отлива. Не раз с довольным вздохом скажут: «Добра пшинка уродила!»

Алеша вспомнит, как проходили они с дядьком Миколой рядок за рядком, оставляя после себя темную изрыхленную землю, вялое горьковатое дыхание подрезанного молочая, сурепки, повилики.

Он стоит с батожком возле своих коней, запряженных в бричку, с глухим стуком падают на нее початки; он отвезет их сейчас на бригадный двор, там обмолотят кукурузу, люди возьмут свое, часть оставят на семена и весной, как только прогреется земля, бросят их в борозду; и вновь начнется тайная работа жизни… Вечное движение и обновление.

И от людей требуется только одно: согласие среди самих себя и понимание всеобщей связи.



Праздники шли по календарю природы. Кончали молотить, ссыпали зерно в амбары — самый большой праздник считался. В колхозе, в первые годы, по старинным обычаям отмечали и «дожинки», когда все скашивали в поле, и конец обмолота.

Умолкала молотилка, которая в течение последних дней ненасытно ревела от темна до темна, наступала вдруг великая тишина. Слышалось озабоченное квохтанье наседки, собиравшей своих подросших голенастых цыплят, вялое шевеление тронутых кое-где желтизной листьев на деревьях, дальний прощальный гром — лето еще томило жарой, и уже угадывалось слабое дыхание подступающей осени.

Люди чистились, отмывали горячей водой многодневные грязь и пот, принаряжались.

На праздник шли семейно: мужчины блистали начищенными сапогами, вышитыми сорочками, женщины цвели кофтами и яркими платками. Подходили, чинно здоровались — будто давно не видались. Мужчины с цигарками — в свой гурток, женщины в свой, дивчата, как всегда, осторонь, со своими «байками», взрывами несдержанного смеха, толканиями, притопываниями, оглядываниями. Ни одного парубка не пропустят, чтобы не обсудить со всех сторон: и с кем гулял и гуляет, и с кем вчера вечером под тополями стоял, и как одет, и работает как, и мать, отец какие у него.

Низкие столы расставляли на просторном дворе, если было жарковато — в леваде, под раскидистыми вербами. Первым делом выставляли пышные, с подрезанными краями паляныци из муки нового урожая, затем расставляли все, чем издавна в этих местах «частували» гостей: холодец, тонко нарезанное сало, вареных кур, пироги с капустой и яйцами, «с пылу с жару» вареники с картофелем — постное масло желтовато отсвечивало в сулеях. Помидоры, огурцы — само собой, за закуску не считались. Горилку разносили в четвертях, наливали каждому дородные зазывно-голосистые тетушки. Привечать привечали, а сами знали, кому сколько можно налить. А то и обойдут, вроде и не заметят протянутого стакана.

Дядько Бессараб говорил первым. Рассказывал, сколько чего получили, какие планы, где и что будут сеять, потом называл по бумажке ударников… В самом конце Алеша свою фамилию услышал. Не поверил, замер, руки-ноги отнялись. За общий стол с великим смущением садился, — чего доброго, и прогонят: «А ну, давай, малый, ничого тут тоби робыть!» И вдруг такое!..

Алеша глаз поднять не мог, лицо отяжелело, полыхнуло по щекам. Может, и хорошо, что люди о своем, не заметили, как было сказано про Алешу. Рвут острыми зубами сало, с хрустом перегрызают дымчато-сизые огурцы, прижмуривают замаслившиеся глаза — по первой «пропустили»…

Настоящее веселье начиналось, когда вступал в дело оркестр: призывно бил бубен, звякали колокольца, высоко забирала скрипка, рьяно заходилась гармонь. Танцплощадка — вот она: вылизанный ветрами, утрамбованный до каменной тверди ток. Пары еще только подбирались, а Пронька, неугомонная девка-соседка, в городских полусапожках, грудь в намисте, доглядела Алешу. Хвать его за руку — и в круг: «С ударником пойду! Давай, женишок!»

Вот дуреха! Под свист, улюлюканье, подзадоривающие крики еле вырвался, домой подался. Весь праздник испортила.

В спину ударил ему низкий Пронькин голос, зачастила каблуками, как будто по деревянному полу пошла, каждое слово выговаривала:

Алеше в насмешку, что ли? И во время молотьбы от нее натерпелся. В тот памятный день, когда он нежданно-негаданно лишился работы…

Молотьбу Алеша любил до самозабвения. Алешкина работа была подавать пустую сетку от стога к молотилке. Гудящая молотилка выбрасывала вымолоченные стебли, они вздрагивающими валками сползали по отбеленной лестничке, их подхватывали вилами — и на сетку. Как только набирался огромный ворох, тройка запряженных в бричку лошадей волокла сетку с соломой на стог. Она плыла, покачиваясь, по земле, вползала по пологому склону на верх стога, там опытные дядьки освобождали сетку, вываливали солому. Ровняли стог. Алеша прицеплял веревку с крючком за валек и к своей лошади, бегом назад — сетку к молотилке.

Хорошая работа. И в тени можно посидеть, пока набивают сетку, передохнуть, и видишь всех. Возле двигателя неизменный Илько-машинист. Он раздался в плечах, погрузнел, что-то властное, хозяйское появилось в его походке. Он и прикрикнет, если зазеваешься. В барабан подает дядько Иван, Пронька разрезает снопы кривым ножом, подсовывает ему. А за стогом, тоже в тени, парубки в бричке, ждут сигнала, чтобы тянуть сетку.