Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 131

В нем звучал еще голос здорового человека, который мог все фиксировать и оценивать:

— Совсем не так!

Потому что именно в эти мгновения по странному капризу памяти и воображения ему вспомнилось знаменитое описание того, как Андрей Болконский, тяжело раненный, лежит на поле боя и видит высокое голубое небо и размышляет о славе, о жизни и смерти. И все писали об этом месте и внушали, и он сам убедил себя в том, что это одно из самых верных и прекрасных мест во всем романе.

Но теперь, когда перед его глазами наклонялись, ломались, морщились сосны и потемневшее небо, гребенчатое, как каменный каток, надвигалось на него, он с болезненной яркостью и отчетливостью ощутил фальшь этого описания.

Пока еще он мог сравнивать и понимать. Он теперь, как показалось ему, знал, что Толстой никогда не лежал вот так, срезанный пулей или снарядом, не знал, что́ это, а значит, и не мог написать про это.

Толстой не мог знать, что это такое, когда тебя начинает когтить боль, глаза сами собой судорожно смыкаются и ты начинаешь звать, кричать: «Санитара! Санитара!», и сам со стороны слышишь свой противненький слабый голос, и сам над собой издеваешься: «Ишь ты, жить захотел». Потому что ты еще можешь судить себя своим, пока еще здоровым сознанием.

И вновь слышал свои вскрики: «Санитара! Санитара!» И удивлялся, до чего у него слабый жалкий голос, и с ожесточением про себя: «Он не имел права, не должен был писать о том, чего не знает!»

Кто-то хрипел, дергался у него возле груди. Яловой слышал глухие всхлипы. И повторял слабеющим голосом:

— Санитара! Санитара!

Голова его бессильно зависла, и он увидел у своей груди окровавленную массу вместо лица и темный провал рта, его сводила судорожная зевота…

Ялового вытащили из окопа. Поволокли на плащ-палатке. Вновь начался обстрел. Разрывы подходили все ближе. Его бросили. Он один лежал среди разрывов на дымящемся поле. Санитары укрылись в воронках.

Утихал обстрел, они выбрались из своих укрытий, поволокли его. И вновь бросили…

Глаза его сводила мучительная судорога. Все затягивало дымной пеленой.

Пришел в себя в лесу. Просветы между деревьями. Торопливые женские голоса. Догадался: в санитарную роту, на полковой пункт попал.

— Давай ножницы! Осторожнее режь… Неужели его и в живот… Сколько крови. Товарищ капитан, куда вас? Не знаете? Сейчас разберемся.

И тут в него вкогтилась боль. Побежала по всему телу. Он впервые после ранения ощутил оглушенное тело свое, оно взвивалось, кричало. И оно было неподвластно ему, он не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Все неподвижность и все боль.

Вот где-то коснулись рукой — ожгло, опалило.

— Осторожнее! — попросил, собирая все силы, всю выдержку. Не будет кричать. Не застонет. Сожмется весь… — Больно.

— Сейчас, миленький, сейчас.

Он не мог развести век. Он слышал ломкие голоса. Они шли издали. Они шли из тумана.

— Кто это? Кого? И сдавленный крик:

— Он! Капитан… Яловой… Куда, куда его?

— Клавка, отойди! Шприц, быстрее!

Что-то долго суетились они возле него. Из того, о чем переговаривались, понял, что залило всего кровью. Своей и чужой. Не сразу разобрались, где раны и какие.

Почему-то озаботились его вещмешком. Зачем он ему? Посылали куда-то ординарца.

Клава крикнула:

— Да вы что! Не видите, какой он… Отправляйте сейчас же!

Грузили на подводу. Устраивались рядом другие раненые, те, кто мог передвигаться сам.

Клава пошла за подводой, держась за боковую доску. Заплакала в голос, отстала.

Что это она? Глупая девочка. У тебя еще все…

Лошади с трудом тащили подводу. Переваливалась с кочки на кочку, подпрыгивала, стучала по обнаженным корням. Трясло, мотало на неровностях.

— Быстрее… — сказал Яловой.

Тьма подступала к нему. По временам глохло сознание. Скорее бы медсанбат. Там где-то мерещились добрые человеческие руки, которые спасут, облегчат.

Не выдержит он этой медленной тряской дороги со стонами, вздохами, матерщиной раненых. Не хватит сил.

Возница почмокал, подергал вожжами. Сутулая его спина начала подрагивать, лошади затрусили рысцой.

Проворчал:

— Спеши не спеши, теперь все… Отвоевался!

Отвоевался, отошел… В иной мир… «Летите, в звезды врезываясь».

Какие, к черту, звезды! Тут все острое, все ранит.

Боль держала, не отпускала. Нырнуть бы, уйти во тьму. В забвение. Казалось бы, небольшое усилие. И все. Конец.

Но забвения не было. Жизнь держала болью. Слабый колеблющийся огонек сознания не глох. Он возвращал его в этот мир. Не давал уходить. Боль наседала со всех сторон. Давила, рвала…

Его сняли с подводы. Подняли на носилках. Сбоку большая серая палатка. Медсанбат, что ли?..

— Яловой! Яловой!

Голос со стоном. С выкриком.

В вечерних сумерках кто-то громоздкий в ремнях наклонился над ним. Яловой с трудом угадал полковника — начальника политотдела дивизии. Крупное лицо его морщилось, дрожало перед глазами Ялового.

— Как же ты? — вздрагивающий голос. С такой человеческой тоской. — Что же ты?..



Как будто Яловой был виноват в том, что с ним случилось.

Попытался пошутить. Хотел сказать, что, мол, вот и получил предписание… Отправляется теперь на попутном транспорте.

Пошевелил губами.

— Скорее, — только и сказал.

Обессиленно смежил глаза. Мукой ему показалось это нависшее над ним расплывающееся лицо с обесцвеченными глазными провалами.

Полковник махнул рукой:

— Несите!

Колебание носилок. Мерный шаг. Покачивание. Попасть бы в этот ритм. И уплыть, уйти. Только не кричать! Не сметь!

Санитар, тот, что шел сзади, у ног, сказал:

— Да вы стоните, товарищ капитан! Легче будет, мы знаем.

Кажется, молодой парень. Из дивизионного ансамбля. Выступали как-то в полку. Танцор он, что ли. Теперь, значит, в санитарах.

Простонал. Не выдержал. Сорвался.

Ободряющий голос:

— Вот, вот… Громче. Полегче станет.

Пронесли в операционную. Звезды колюче помигивали на низком небе. Надсадно тарахтел движок. Влажноватый ветер отдувал тяжелый брезентовый вход. Оттуда яркая полоска света. Голоса.

Вплыл на операционный стол во мгле, в гуле, сотрясающем все его тело.

— Свежих пломб нету?

Профессиональное, равнодушное:

— Недавно пломбировали.

И тотчас дрогнувший голос, от головы:

— Да это же… знакомый! Я ему зубы плобмировала, месяца два назад.

Значит, и эта докторша, зубной врач, помогала теперь при операциях.

Повелительное, властное:

— Маску! Дышите глубже. Считайте!

— Раз, два, три…

— Громче! Отчетливее!

Наползал желтый туман. Желтый с зеленцой. Обволакивал, окутывал, баюкал.

— …двадцать пять, двадцать шесть…

Тихо начал валиться в бездонное, невесомое. И с великим облегчением, со вздохом:

— Вот и все!.. Ну и хорошо… Не страшно… Умирать…

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

Медленное, медленное возвращение. По кругам. С тяжелым звоном.

И вновь тот же хрипловатый, распорядительный женский голос:

— Пилу!

— Мне… будете… пилить? — задавленно спросил. Хватило сил. Знал уже, что ранен в шею и в ногу.

Вроде даже сквозь усмешку:

— С вами все, голубчик! За вашего соседа примемся.

Деловое, трезвое бормотание:

— Здоровенный дядя, этот снайпер… Держите покрепче.

«Беспрозваных, — подумал Яловой. — Так вот куда его…»

Сняли со стола. Понесли.

И в эти минуты, пока его снимали с операционного стола, несли и боль подавленно ныла в его обессиленном теле, он вновь подумал о том, как легко было провалиться в желтовато-зеленый туман, в беззвучную пропасть… Остаться бы там! И все! Для тебя все бы кончилось. Легкая смерть в награду человеку.

13

Еле-еле растолкали, никак не мог проснуться. Слабый огонек керосиновой лампы, смеющееся лицо двоюродной сестры Паши — она натягивала на него штанишки, рубашку. У Алеши слипались веки, он валился на бок. Паша подхватила его, тормошила. Втолкнула ноги в сапоги, шапку — на голову: «Готов казак!»