Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 84



В сцене свидания, начиная с того места, где она упрекает Орландо в том, что он пришел не два часа назад, как подобает истинному влюбленному, а на целых два часа позже, и до горестного вздоха, который она, испуганная безмерностью своей страсти, испускает, упав в объятия Алиены: «О сестрица, моя милая сестрица, если бы ты знала, на какую глубину я погрузилась в любовь!» — она явила нам изумительный талант. То была смесь нежности, меланхолии и неудержимой любви; в голосе ее было что-то трепещущее и смятенное, и за смехом угадывалась самая неистовая любовь, готовая к взрыву чувств; добавьте к этому всю пикантность и необычайность перестановки и новизну ситуации, при которой молодой человек ухаживает за своей возлюбленной, которую принимает за мужчину и которая во всем похожа на мужчину.

Выражения, которые в других обстоятельствах звучали бы обычно и заурядно, здесь приняли совершенно особый характер, и вся мелкая монета любовных сравнений и клятв, имеющая хождение в театре, оказалась перечеканена на совершенно новый манер; впрочем, если бы сами мысли не обладали присущей им изысканностью и очарованием, а были бы более потрепанными, чем судейская сутана или наспинный ремень наемного осла, даже и тогда манера, в которой они были произнесены, сообщила бы им изумительную утонченность и самый изысканный вкус.

Я забыл тебе сказать, что Розетта, отказавшись от роли Розалинды, позже охотно взялась за второстепенную роль Фебы; Феба эта — пастушка из Арденнского леса, безумно любимая пастухом Сильвием, которого она терпеть не может и терзает неизменной суровостью. Феба холодна, как луна, имя которой носит; сердце у нее из снега, которого не растопить самым жарким вздохом, его ледяная кора становится все толще и тверда, как алмаз; но стоило ей увидеть Розалинду в наряде прекрасного пажа Ганимеда, как весь этот лед хлынул слезами, и алмаз стал мягче воска. Надменная Феба, насмехавшаяся над любовью, сама влюбилась; теперь она страдает от мук, которые по ее милости претерпевали другие. Ее гордыня рухнула, и вот уже она вовсю делает авансы и заставляет бедного Сильвия отнести Розалинде пылкое письмо, где в самых смиренных и умоляющих выражениях признается ему в своей страсти. Розалинда (сочувствуя) Сильвию, да, впрочем, имея самые что ни на есть основательные причины не отвечать на любовь пастушки, обходится с ней весьма круто и насмехается над ней с невообразимой злостью и жестокостью. И все же Феба предпочитает эти оскорбления самым нежным и страстным мадригалам своего несчастного пастуха; она повсюду преследует прекрасного незнакомца и благодаря своей назойливости получает у него единственное утешение; он обещает, что если когда-нибудь женится, то лишь на ней; а покамест наказывает ей получше обходиться с Сильвием и не слишком льстить себя сладостной надеждой.

Розетта исполнила свою роль с печальной и ласкающей грацией, голос ее, горестный и смиренный, проникал прямо в душу; и когда Розалинда сказала ей: «Я полюбил бы вас, если бы мог», — ее глаза мгновенно наполнились слезами, и она с трудом сдержала их, потому что история Фебы — это ее история, точно так же, как история Орландо — моя, с тою только разницей, что для Орландо все кончается наилучшим образом, а Феба, обманутая в своей любви, вместо прелестного идеала, который хотела заключить в объятия, вынуждена идти замуж за Сильвия. Так устроена жизнь: что составляет счастье одного, непременно приносит несчастье другому. Для меня огромным счастьем будет, если Теодор окажется женщиной; для Розетты будет ужасным горем узнать, что он не мужчина, и отныне она обречена на ту же неосуществимость любви, что еще недавно томила меня.

В конце пьесы Розалинда расстается с курткой Ганимеда ради платья, свойственного ее полу; герцог признает ее своей дочерью, Орландо — возлюбленной; в своей шафранной ливрее и с подобающими случаю факелами прибывает бог Гименей. Заключаются три брачных союза. Орландо берет в жены Розалинду, Феба идет за Сильвия, а шут Оселок женится на простодушной Одри. Затем выходит Эпилог, прощается со всеми, и занавес падает…

Все это нас крайне заинтересовало и увлекло: в каком-то смысле это было словно пьеса в другой пьесе, невидимая и неведомая остальным зрителям драма, которую мы разыгрывали для самих себя и которая в словах-символах пересказывала всю нашу жизнь, выражая самые сокровенные наши желания. Если бы не странный рецепт Розалинды, я страдал бы от своего недуга еще сильнее, не имея даже отдаленной надежды на исцеление, и продолжал бы печально блудить по окольным тропам темного леса.



Однако я располагаю только внутренним убеждением, мне недостает доказательств, и я не в силах больше оставаться в состоянии неуверенности, мне совершенно необходимо поговорить с Теодором начистоту. Раз двадцать я приближался к нему с заготовленной заранее фразой, но не мог ее выговорить — не хватало духу; у меня немало возможностей поговорить с ним наедине в парке, или у меня в комнате, или у него, потому что мы с ним навещаем друг друга, но я упускаю подобные случаи, хотя каждый раз смертельно сожалею об этом и во мне закипает чудовищная злоба на самого себя. Открываю рот — но вместо того, что хотел сказать, невольно произношу совсем другие слова; вместо того, чтобы объясниться в любви, рассуждаю о дожде, вёдре и прочих глупостях. Между тем сезон кончается, и скоро все вернутся в город, благополучные возможности, которые открываются перед моими желаниями здесь, нигде уже больше не представятся: может быть, мы потеряем друг друга из виду, и воздушные потоки разнесут нас в разные стороны.

До чего же очаровательна и благотворна деревенская свобода! Деревья, пускай слегка облетевшие по осени, с такой готовностью спрячут под своей восхитительной сенью мечты о зарождающейся любви! Трудно устоять на лоне прекрасной природы! Птицы поют так томно, цветы благоухают так упоительно, подножия холмов поросли такой золотистой, такой шелковой травкой! Одиночество подсказывает вам тысячи сладострастных мыслей, которые развеялись бы в вихре света, разлетелись бы врассыпную, и два человека, что слышат биение своих сердец в тиши пустынных полей, инстинктивно тянутся друг к другу, словно и в самом деле кроме них уже не осталось людей на земле.

Нынче утром я гулял, погода стояла мягкая и сырая, на небе — ни одного лазурного просвета, но оно не было ни мрачным, ни грозным. От края до края его затопила жемчужно-серая краска двух-трех оттенков, гармонически переходивших один в другой, и по этому туманному фону медленно шли пушистые облака, похожие на большие клоки ваты; их подгоняло замиравшее дуновение ветерка, которого едва хватало на то, чтобы покачивать верхушки самых трепетных осин; хлопья тумана поднимались между крон высоких каштанов и издали метили течение реки. Стоило ветру дохнуть сильнее, и с веток срывалась россыпь дрожащих листьев, рдяных и побитых заморозками; они неслись передо мной по тропинке, подобно стайке боязливых воробьев; потом, когда ветерок замирал, они укладывались на земле несколькими шагами дальше: вот точная метафора для тех умов, которые кажутся нам птицами, свободно парящими на собственных крыльях, а в сущности, это всего-навсего листья, побитые утренним морозцем, игрушки на потеху малейшему ветерку, пролетающему мимо.

Даль настолько заволокло туманом, а горизонт — облачной бахромой, что невозможно было разглядеть истинную границу, где кончалась земля и начиналось небо. Переход от первого плана ко второму, от второго к третьему и расстояние между ними смутно угадывались только благодаря разнице в насыщенности серого цвета, в плотности дымки. Сквозь этот занавес ивы с их пепельными шевелюрами были похожи скорее на призраки деревьев, чем на сами деревья; изгибы холмов больше напоминали волнистое нагромождение туч, чем неровности земной тверди. Очертания предметов дрожали, и между ближним краем пейзажа и его туманными далями протянулось нечто серенькое, невыразимо тонкое, как полотно, похожее на паутину; в тех местах, которые оставались в тени, с особенной четкостью вырисовывалась светлая штриховка, так что переплетение нитей этого полотна можно было разглядеть невооруженным глазом; в местах более освещенных сеточка тумана оставалась незаметна и растворялась в рассеянном свете. В воздухе стоял какой-то морок, теплая сырость, ласковая муть, удивительно располагавшие к меланхолии.