Страница 39 из 46
— Наши игры и наши цели, — сказал я. — Ни самосохранение, ни справедливость, ни мораль, ни совершенствование, ни образование, ни прогресс. Она любит нас такими, каковы мы есть, а не какими мы хотим казаться. Поэтому, наверное, смерть — такой шок. В ней наиболее сильно проявляется контраст между ролью и реальностью. Те, кому удалось вернуться буквально с того света, говорят, что эта любовь обрушивается, словно молот.
— И она одинакова для скотоводов и для фермеров, разводящих цветы?
— Для убийц и жертв, кротких и чудовищ. Одинаковая для всех. Абсолютная. Всеобъемлющая. Безусловная. Любовь.
Дикки лег на фюзеляж, прижавшись щекой к холодному металлу и наблюдая, как я работаю.
— Все эти вещи, которые ты мне рассказываешь, — откуда ты их узнал?
— Я надеялся, что ты это знаешь, — сказал я. — Сколько я себя помню, для меня всегда было важно: «Как устроена Вселенная? Когда она появилась»?
Я ожидал, что он что-нибудь мне сообщит, но если он и знал, в чем кроются истоки этого любопытства, то не собирался говорить.
— Откуда ты знаешь, что твои ответы правильны? — спросил он.
— Я этого и не знаю. Но каждый вопрос создает внутреннюю напряженность, которая потрескивает во мне, пока не находится ответ. Когда вопрос соприкасается с ответом, он заземляется на интуицию, происходит голубая вспышка, и напряженность уходит. Она не сообщает, «правильно» или «неправильно», а просто: «ответ получен».
Ого, подумал я в наступившей тишине, вмятина на передней кромке… мы, должно быть, попали в сгусток воздуха во время последнего полета.
— Приведи пример, — попросил он.
Я медленно полировал крыло, вспоминая.
— Когда я кочевал по стране, — начал я, — торгуя на пастбищах Среднего Запада полетами на старом Флите, некоторое время я ощущал вину. Честно ли было с моей стороны жить подобным образом, летя за ветром и зарабатывая этим на жизнь, когда другие люди вынуждены трудиться с девяти и до пяти? Но ведь не каждый может вести кочевую жизнь, думал я.
— Это и было твоим вопросом? — сказал он.
— Это было той самой напряженностью, гудевшей во мне много недель: все не могут быть кочевниками. Почему же я не живу как другие? Справедливо ли, что я имею такие привилегии?
Он не видел эту картину: смешной, раздражительный, покрытый маслом авиатор, ночующий под крылом своего самолета, зарабатывающий долларовую бумажку с полета и мучающийся оттого, что он — самый счастливый парень в мире.
— Каков же был твой ответ? — спросил он, торжественный, как сова.
— Я думал об этом ночами, готовя лепешки на костре. Кочевник — чрезвычайно романтическая профессия, думал я, но таковы и профессии юриста, актера. Если бы все были актерами, то в «Желтых Страницах» остался бы только один раздел — А, актеры. Ни летных инструкторов, ни адвокатов, ни полиции, ни врачей, ни магазинов, ни строительных компаний, ни киностудий, ни продюсеров. Одни актеры. И наконец я понял. Все не могут быть кочевниками. Все не могут быть юристами, или актерами, или малярами. Все не могут заниматься чем-то одним!
— Это и был ответ?
— В моем сознании, Дикки, произошел взрыв и всплеск, как будто огромный кит поднялся с большой глубины на поверхность:
Everybody can't do any one thing, but anybody can! [15]
— О, — сказал он, тоже пораженный этим всплеском.
— С того момента я перестал думать, что нечестно с моей стороны быть тем, кем я хочу быть.
Я продолжал полировать крыло в тишине. Он обдумывал эту идею.
— А я могу стать тем, кем захочу? — спросил он. — Даже если это не будешь ты?
— Особенно если это не буду я, — сказал я ему. — Я думаю об этом время от времени, но мое место уже занято. Все места уже заняты. Капитан, кроме твоего.
Тридцать шесть
Шепот в темноте.
— Ты ведь не будешь учить его эгоизму, правда?
На часах горело 3:20. Откуда Лесли узнала, что я не сплю? Откуда олень знает о том, что в его лесу бесшумно упал лист? Она услышала, как изменилось мое дыхание.
— Я не учу его ничему, — прошептал я в ответ. — Я говорю ему то, что считаю истинным, а он должен сам выбрать то, что ему нужно.
— Почему ты шепчешь? — спросила она.
— Я не хочу тебя разбудить.
— Ты уже разбудил, — прошептала она. — Твое дыхание изменилось минуту назад. Ты думаешь о Дикки.
— Лесли, — сказал я, проверяя ее. — Что я делаю сейчас?
Она прислушалась в темноте.
— Ты моргаешь глазами.
— НИКТО НЕ В СОСТОЯНИИ УГАДАТЬ В ТЕМНОТЕ, ЧТО КТО-ТО ДРУГОЙ МОРГАЕТ!
Молчание. Потом шепот.
— Хочешь, чтобы я извинялась за свой хороший слух?
Я вздохнул.
Короткий вызывающий шепот.
— Я не собираюсь этого делать.
— А что я делаю сейчас?
— Не знаю.
— Я улыбаюсь.
Она повернулась ко мне и обвила себя моей рукой в темноте.
— О чем ты подумал, что это тебя разбудило?
— Ты будешь смеяться.
— Не буду. Честное слово.
— Я думал о добре и зле.
— О, Риччи! Ты просыпаешься в три часа ночи, думая о добре и зле?
— Ты все-таки смеешься? — спросил я.
Она смягчилась.
— Я просто спросила.
— Да.
— О чем ты думал? — спросила она.
— О том, что я впервые понял… их не существует.
— Не существует добра и зла?
— Нет.
— Что же тогда?
— Существуют счастье и несчастье.
— Счастье — это добро, а несчастье — зло?
— Абсолютно субъективно. Это все только в нашей голове.
— Тогда что значит быть счастливым или быть несчастным?
— Что это значит для тебя? — спросил я.
— Счастье — это радость! Огромное удовольствие! Несчастье — это депрессия, безнадежность, отчаяние.
Мне следовало бы знать. Я было предположил, что ее слова будут и моими: счастье — это ощущение благополучия, несчастье — его отсутствия. Но моя жена всегда была более пылкой, чем я. Я сказал ей свое определение.
— Думаешь, только чувства благополучия достаточно? — спросила она.
— Мне нужно определение, в котором не было бы пятидесятифутовой пропасти между вершиной счастья и дном несчастья. Как бы ты назвала то, что находится между ними?
— Я бы назвала это «Все хорошо».
— У меня нет такого чувства, — сказал я.У меня есть чувство благополучия.
— О'кей, — сказала она. — Что дальше?
— Помоги мне найти любую ситуацию, в которой Добро не совпадает в сердце со словами «делает меня счастливым». Или ситуацию, в которой Зло не совпадает со словами «делает меня несчастным».
— Любовь — это добро, — сказала она.
— Любовь делает меня счастливым, — ответил я.
— Терроризм — это зло.
— Милая, ты способна на большее. Терроризм делает меня несчастным.
— Добро, когда мы с тобой занимаемся любовью, — сказала она, прижимаясь ко мне в темноте своим теплым телом.
— Это делает нас счастливыми, — сказал я, отчаянно цепляясь за интеллект.
Она отстранилась.
— Риччи, к чему ты ведешь?
— Как бы я на это ни смотрел, выходит, что мораль определяем мы сами.
— Конечно, — сказала она. — И это тебя разбудило?
— Разве ты не понимаешь, Вуки? Добро и зло — не то, что нам внушили родители, церковь, государство или кто-нибудь еще! Каждый из нас сам решает, что ему считать добром, а что — злом. Автоматически — выбирая, что он хочет делать!
— Ого, — сказала она. — Пожалуйста, никогда не пиши об этом в своих книгах.
— Я только размышляю. И странно, что я никак не могу это обойти.
— Пожалуйста…
— Вот, к примеру, —сказал я, — в Книге Бытия о сотворении мира сказано так: И увидел Бог, что это хорошо.
— Ты хочешь сказать, это значит, что Бог был счастлив?
— Конечно!
— Ты же не веришь в Бога, тем более в такого, который способен видеть, — сказала она, — или в котором чувства больше, чем в арифметике. Как же твой Бог может быть счастлив?
— Автор Бытия, глупец, не посоветовался со мной, прежде чем взяться за перо. В его книге Бог полон чувств — радуется и печалится, сердится, интригует и мстит. Добро и зло не были абсолютами, они были мерой счастья Бога. Он писал эту историю и думал: «Если мне кажется, что от этого Бог был бы счастлив, я назову это „добром“».
15
Все не могут заниматься тем, чем хотят, но кто-угодно может!