Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 55

уток в сени.

Оленька приподняла свою утку за крыло и перевернула ее на спину.

На белом оперении груди тоже была кровь.

Они плавали, да?..

Людмила торопливо собрала уток и молча их унесла. Оленька

продолжала спрашивать:

— А они как на кайтинке в школе плавали?

Сережа вспомнил, что в кабинете биологии на одной из стен висело

цветное наглядное пособие — утки-казарки.

— Угу,— осторожно сказал он.

— А ты их из ужья убил?

— Было дело. Пих-пах, ой-ой-ой, помирает зайчик мой...

— А зачем?

— Ну как! Я же вкусный суп вчера обещал?—Сережа лихорадочно

искал отвлекающий маневр.

— А нам надо их в супе скушать, да?

— Ну да! Они же вкусные!

Оленька помолчала. И потом голосом, в котором слышался уже

подступающий плач, объявила:

А я не буду их кушать!

Ну и зря,— по инерции сказал Сережа.

Оленька соскочила с табуретки и побежала в комнату. И уже оттуда,

сквозь истеричные всхлипывания с иканьем, так знакомым Сергею по первой

встрече, он услышал:

— Ты их убил, у них къовь, я не буду тебя больше любить!. ить!

Пьяница несчастный! На лице Людмилы появилось то же самое выражение,

что и тогда, в машине, та же сложная гамма беспомощности, укоризны,

виноватости.

Сережа торопливо нашарил в кармане фуфайки папиросы и выскочил

на крыльцо.

Что-то нужно было сделать прямо сейчас, немедленно. Невыносимо

было подумать о том, что те, первые дни вернутся снова. Сделать немедленно!

Что?!

Плач был слышен и на крыльце. Сергей в три затяжки высосал

папиросу, с силой, обжигая палец, вмял ее в жестяную банку и побежал в

комнату.

— Слушай, Ольчик, я придумал! Слышишь, я придумал! Я сейчас

возьму этих уточек и отнесу тете Марине в школу. У нее там всякие лекарства

есть и разные книжки про то, как лечить зверей, ты меня слышишь? Тетя

Марина уточкам, где надо, лекарствами помажет и отнесет опять на озеро. И

пусть себе плавают! Я сейчас...

Сережа схватил уток и, забыв даже одеться, быстро зашагал к школе.

Оглянувшись на дом,— не видно ли его из окон — он свернул в первый же

проулок и пошел к реке. Там на песке, приведя в порядок растрепанные

чувства, он вырыл щепкой ямку и, оглянувшись по сторонам, опустил в эту

ямку свою злосчастную

добычу.

Потом он неторопливо дошел до дома Марины Семеновны и за

стаканом крепкого чая рассказал ей о своих невеселых делах.

— Детей обманывать некрасиво,— сказала Марина Семеновна.— Но

если уж некуда деваться... черт с вами, пусть я буду ведьмой, валите все на

меня.

На том и договорились.

Оленька ждала его у калитки. Он еще издали заметил ее сиреневый

капюшончик и ускорил шаг.

— Отнес! — бодрым голосом сказал он, чувствуя на своем лице

глупейшую улыбку.

— Они уже плавают?

— Да нет пока. По горнице ходят. Гуськом.

— Как по гоынице?

— Ну, по комнате, значит. Скоро поплывут.

Пойдем, посмотъим, как поплывут!

Сережа расслабил мышцы лица, с усилием

избавившись от своей неестественной маски, и устало сказал:

— Нельзя нам туда. Ведь в больницу никого

не пускают, когда лечат. Пойдем домой.

Весь вечер Оля хвостиком ходила за ним и выспрашивала про быт и





нравы водоплавающей дичи.

А ночью подвела итоги.

Сережа вернулся с крыльца после венчающей день папироски,

выключил свет и лег. И услышал из комнаты: «Пусти, я сейчас пьиду. Я к дяде

Сееже». Затем шлепки по полу. Сережа вытянул руки, поймал ребенка и

усадил к себе на грудь.

— Я на тебя не сеыжусь,— сообщила Оленька.— Ты больше так не

будешь?

— Как не буду? — переспросил Сережа.

— Ну, в уточек стъелять? Не будешь, да?

— Ясное дело, не буду,— услышал он свой уверенный голос.

— Никогда-никогда не будешь?

— Вестимо, никогда. Я и ружье-то выброшу!

— Пъавильно, что выбъосишь. Я тебя всегда потом любить буду.

Сережу взяли за уши, поцеловали сначала в нос, потом в щеку, сказали

— «спи!» — и покинули. Дав часок-другой времени на то, чтобы

поразмышлять: воробей ли слово? И что аморальней: вытаскивать из

взрослых дяденек такими приемами обещания-клятвы или обманывать детей?

Его признали полностью и окончательно, так хорошо признали, что

иногда он стал замечать в реакциях Людмилы на их с Оленькой отношения

нотки удивленной ревности. Сережа потихоньку втягивался в роль главы

семейства, и, вопреки тому, что он думал об этих вещах раньше, роль эта его

вовсе не тяготила.

К ним привыкли в деревне, и директор школы намекала уже на то, что

пробить ставку школьной медсестры в районо вряд ли будет очень сложно.

Октябрь выдался нехолодным. Дождей почти не было. И отдых «на

деревне у дяди», на взгляд Сережи, складывался вполне удачно. Но в начале

ноября мать прислала обиженное письмо. Если у ее дочери нет желания ехать

домой,— писала она,— то это, конечно, ее дело; только почему бы не

подумать о ребенке? Она слава богу, помнит Сережкину берлогу и

глухоманью ихней насладилась вполне... Мать приезжала к Сергею весной, в

самую распутицу. Было тогда грязи по колено, и берлога стояла небеленая...

Еще она писала о том, что из Челябинска пришел багаж и она ума не

приложит, что делать с зимней одеждой «ее величества»: неужели отсылать в

деревню?

И Людмила к ноябрьским праздникам заторопилась домой. Сережа

пытался уговорить ее остаться: они, мол, вызовут мать с отцом на переговоры,

все им расскажут, объяснят... Но Людмила твердо решила ехать. «В суровую

гущу жизни, навстречу новой трудной судьбе, и чтоб холодный тревожный

ветер в грудь»,— посмеивалась она. И собиралась. Все это было вдруг, без

раскачки, и Сережу порядочно расстроило. Хотя он и понимал, что дело тут не

только в родительской обиде. Людмиле и в самом деле могло уже захотеться

если не «холодного ветра в грудь», то, по крайней мере, какой-нибудь

определенности.

Пятого числа, вечером, они распили бутылку вина — за счастливую

дорожку — и обстоятельно обсудили теорию чередования жизненных полос, в

том смысле, что за черными обязательно должны следовать и различные

прочие: голубые, красные и даже розовые. Они выпили за голубые и розовые.

А шестого утром знакомый «газик» повез их на станцию.

Оленька сидела у Сережи на коленях, подробно выспрашивала про

бабушку с дедушкой и про то, почему он не едет с ней и с мамой. Сережа

объяснял ей невозможность такого поступка, доказывая, что школьные

ребятишки никогда бы ему этого не простили. Людмила смотрела в окно. А

дядя Миша, шофер, не давал ей молчать, допытываясь: как понравилось? что

мало гостили? приедут ли еще?

На перроне, как и положено, Людмила всплакнула и обещала часто и

подробно писать. Оленька все последние перед расставанием минуты

расправляла да разглаживала Сереже усы. А когда поезд уже пошел, успела

крикнуть ему, что обязательно приедет еще.

Сережа остался один. По дороге домой он рассеянно, но вежливо

принимал к сведению дяди-Мишины комплименты в адрес сестры и ее дочери

и пытался представить: как ему покажется сейчас в его доме. Из какого-то

опыта, не то песенного, не то стихотворного, он знал о существовании

понятия-образа «опустевший дом». Эта пустота дома должна, кажется,

создавать в душе грустное, меланхолическое настроение. Чем создавать?

отсутствием ребенка? женщины? А кстати, останется ли запах? Или его как

привезли — так и увезут обратно?

Запах остался. Курить в доме Сережа пока не стал. Он походил туда-

сюда, из комнаты в кухню, постоял перед кроватью, решая, оставить ее или

сдать обратно; решил пока оставить; потом сходил во двор и принес дров.