Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 93

И еще одно предвоенное впечатление. Уже после экзаменов, незаметно и успешно, как привычное дело, сданных нами, после того как Лёлю уже отправили на Косую Гору, Алеша Стеклов предложил съездить за город, в его любимые Лепешки — деревню где-то по Северной дороге, куда надо было добираться от станции Софрино по узкоколейке на паровичке. И утром 12 июня мы вчетвером — два Алеши, Тамара и я — отправились в неведомые большинству и, вероятно, прекрасные Лепешки. Зайдя в деревне к стекловской бывшей хозяйке и выпив в ее избе крынку молока, мы углубились в лес в поисках какого-то таинственного озера, известного Алеше. И нашли его. И украсившись венками из июньских цветов, целый день катались по нему на хлипком плоту, время от времени застывая в забавных или красивых, как нам казалось, позах, чтобы быть запечатленными фотоаппаратом Алеши Стеклова. (По надписям на фотографиях и сохранилась дата путешествия.) А уже в сумерках забрались опять в чащу леса, разложили там громадный костер и решили провести около него всю ночь.

И тут наступило для меня какое-то непонятное состояние. Я почувствовала, что все чего-то ждут от меня, что мой брат и подруга слишком часто удаляются от костра, я поняла, что они хотят оставить нас с Алешей вдвоем. И как только я это поняла, кончилась счастливая легкость этого яркого дня. Я сердилась на подругу, на брата, я замолчала, замкнулась. Полыхание костра не радовало, предстоящая ночь казалась невыносимо долгой. И скоро я предложила отправиться на станцию. Алеша Стеклов сник и замолчал тоже. Но и на полустанке, где нам пришлось бесконечно долго ждать паровичка, и на платформе, куда должна была прийти первая электричка следующего дня, брат и подруга всё уходили и уходили от нас, оставляя нас вдвоем, а мы всё молчали и молчали. И только в чистеньком звонком трамвае, мчавшемся по умытой рассветной Москве, все почувствовали облегчение и вновь стали громко и весело обсуждать замечательные подробности прошедшего дня. Я несколько опасалась гнева мамы за наш столь необычно поздний или, напротив, ранний приезд. Но когда мы с ворохом цветущей поздней черемухи (она будет в том году цвести и когда уже начнется война) ворвались в нашу спящую квартиру, мама не только не сердилась на нас, но встретила ласковыми словами: дескать, нисколько не беспокоилась, чего бояться, когда мы со Стекловым. И еще нас ждал сытный завтрак (вероятно, оставшийся с вечера ужин). И эта ласка, и эта забота остались в моей памяти знаком нечастого привета родного дома, о котором я буду с благодарностью вспоминать в иной жизни, на пороге которой мы уже стояли.

И вот наступили последние дни той жизни. У нас с братом снова не оказалось никаких возможностей уехать куда-нибудь на лето. Но Анна Ивановна сняла избу в деревне Субботино в трех километрах от станции Подсолнечная, то есть снова в тех местах, где было «наше» Головково. И я решила в ближайшее воскресенье, когда папа поедет к Анне Ивановне, поехать вместе с ним и, может быть, остаться там на сколько уже получится. Я прожила в Субботине неделю, успев там и насладиться жаркой прелестью первых в том году летних дней, и переждать внезапное ненастье. Во время моего отсутствия к нам в Москве явился Алеша Стеклов и объявил маме, что едет в Ленинград и решил проститься. «Что так торжественно? Ты же ненадолго уезжаешь?» — удивилась мама. А Алеша ответил ей, что в отличие от женщин мужчины слушают иностранное радио и, судя по тому что говорят в мире, неизвестно, что может случиться в ближайшие дни. Вот и их сосед, итальянское посольство, к чему-то готовится: по всему Денежному переулку летают хлопья сожженной бумаги, а у подъезда грузятся вещи. Алеша Стеклов приходил к маме 18 июня 1941 года.

Я же тем временем неожиданно для себя встретила в Субботине Павлика Артамонова, и мы смущенно разошлись в разные стороны. В последний предвоенный вечер я дочитала «Жана Кристофа» и, глядя в деревенское оконце на тревожную зарю, с надуманной романтической значительностью записала в свой дневник: «Что-то эта заря нам предвещает, что-то нас всех ждет?» 22 июня у самой околицы, отделявшей Субботино от леса, папа, брат и я узнали, что час назад по радио выступил Молотов и объявил, что с рассвета на территории нашей страны идет война. Вечером мы покинули деревню. Поезд был полон и молчалив. Вагоны не освещались, и Москва, в которую мы въехали в темноте, поразила нас не только погасшими фонарями, но и отсутствием света в окнах. Уже действовали законы военного времени.

ПОСТСКРИПТУМ





Закончив хронику детства и отрочества, круто оборванных войной, я задумалась: почему никого из тогдашних друзей не осталось со мной во взрослой жизни? Казалось, нас водой не разольешь. И вот никого из них не оказалось рядом. Конечно, на время нас, как и всех, раскидала в разные стороны война. Но нас-то не так безвозвратно, как других наших современников.

Из всех постоянных посетителей нашего дома 30-х годов погиб на войне один Роберт Медин. Он был убит осенью сорок второго года, и мы ничего не знаем об обстоятельствах его смерти. В течение первого года войны он присылал письма, он несколько раз появлялся у нас: вот солдатом с обожженным морозом лицом после взятия советской армией Калинина, вот младшим лейтенантом в госпитале у Сокола, а вот и старшим лейтенантом в новенькой фуражке, только что закончившим курсы в Подольске.

В 1943 году я получила письмо из Галича от Павлика Артамонова. Он счел необходимым сообщить из госпиталя, что женится на местной девушке, которая выходила его здесь от ран, но что память о весне сорокового года навсегда останется. В 1965 году Павлик разыщет меня, и мы встретимся в день двадцатой годовщины Победы у Анны Ивановны. В течение трех часов Павлик — нет, не архитектор, а полковник милиции и отец трех взрослых дочерей — будет рассказывать о своих военных и житейских злоключениях, приведших его к милицейским погонам. И мы оба поймем без лишних объяснений, что больше нам видеться незачем.

С Алешей Стекловым я окончательно расстанусь в 1945 году. Странно, но о его любви я впервые услышу не от него, а от его матери. Когда братья Стекловы вместе с отцом эвакуируются куда-то за Урал, а их мать и бабушка останутся в Москве, наша семья очень сблизится с Наталией Ивановной. В голодную весну сорок второго года мы будем оказывать друг другу посильную помощь, а Наталия Ивановна станет проявлять обо мне трогательную заботу. И когда в ответ на какой-то знак ее внимания, я выражу удивление: «Ну зачем же так?» — она ответит: «Алеша так тебя любит». Смущенно и сердито я скажу: «Это пройдет, там, за Уралом», — а Наталия Ивановна возразит: «Нет, не пройдет. Я его знаю. Мы с ним однолюбы». И действительно, в январе 1945 года Алеша решительно потребует у меня свидания. Я нехотя, через силу приду в когда-то милый мне дом, и Алеша с грустной улыбкой просто скажет: «Ты, конечно, давно знаешь, что я тебя люблю». А я, не удержавшись от словесной игры, отвечу: «А ты, конечно, давно знаешь, что я тебя не люблю». И тогда он скажет — самому себе: «Так долго ждал, и так быстро и просто всё кончилось». Я тут же пожалею о своей прямоте и жесткости и стану что-то пытаться объяснить и смягчить. Но он поймет правильно, и всё действительно кончится. Только не память.

В 70-е годы я однажды повезу стареющую мать и тетку на Даниловское кладбище навестить могилу деда. И только мы свернем в правую от церкви аллею, как бросится в глаза знакомое имя: «Алексей Стеклов. 1924–1967». Я, конечно, знала, что он умер. Умер от инфаркта, перевозя жену и двух дочерей на лето в деревню. Перетрудился, наверно, таская тяжелые вещи. Я знала это… Но Алеша умер в самые несчастные дни моей жизни. И хотя моя драма не имела никакого отношения к Алеше, мерещилось тогда, что его внезапная смерть как-то связана с тем, что случилось со мной: словно он не выдержал моей беды. Конечно, то была лишь больная фантазия, мистическая игра воображения. К моменту его смерти у каждого из нас прошли уже десятилетия отдельной жизни. Но пойти на похороны Алеши я не могла. Я не в силах была взглянуть на Наталию Ивановну, я недостойна была стоять у гроба ее сына. Его имя, такое привычное на школьных тетрадях и контрольных листочках, сразило меня с беломраморной, плоско лежащей на земле плиты, словно громко окликнуло вечным укором.